Разве что воспоминания, хочется сказать мне ему, те воспоминания, в которых обычно никто не признается — воспоминания о любимом теле и о том, что оно больше не принадлежит тебе.
Я прохожу таможню, прохожу паспортный контроль и направляюсь в свободную зону, которая уже заполнена ночными ожидающими самолета на Барселону.
Когда–то я очень любил прилетать в Барселону, когда–то я вообще очень любил этот город. Больше Парижа и больше Лондона, не говоря уже о Мадриде или Цюрихе.
Прямо в аэропорту я всегда брал такси и велел везти меня в центр, на площадь Каталонии, мне казалось, что именно там, в том месте, откуда начинается Рамбла, происходит некое смещение зрения и жизнь твоя становится не то, что более насыщенной, но как бы более рельефной, ты начинаешь видеть что–то не только вокруг, но и в себе самом, что такое, чего раньше ты просто не замечал.
Я решаю покурить и иду в сторону туалета.
Наверное, это действительно мое последнее путешествие.
Вместо Туниса, вместо всех тех мест, где я так и не побывал.
«Не видать тебе новых земель — это бредни и ложь. За тобой этот город повсюду последует в шлепанцах старых. И состаришься ты в этих тусклых кварталах, в этих стенах пожухших виски побелеют твои.»
Как состарился я и как побелели мои виски, хочется сказать мне в ответ Кавафису. Пожилой мужчина, брошенный молодым любовником — история старая, как мир. Развалины Карфагена сродни множеству любых других развалин, мы носим в себе развалины наших романов и отношений, мы пытаемся что–то надстроить над ними, но обязательно наступает какой–нибудь очень уж одинокий и безжалостный день, когда ослепительное солнце своим белесоватым от жаркого марева светом, именно белесоватым, а не желтым, это просто надо подчеркнуть, так вот, когда это ослепительное солнце лишает мир всех нюансов и полутонов и ты видишь то, что есть: первоначальный город, который уже давно превратился лишь в тупую гору булыжников.
Женщина средних лет смотрит на меня каким–то очень уж подозрительным взглядом. Впрочем, я привык к этому, есть женщины, которые сразу понимают, кто есть кто рядом с ними, как есть и те, кто чувствует в таких, как я, врагов.
Но я не враг ей, хотя этого не объяснить. Я смотрю на нее и могу сказать ей вслух, что она мне нравится, что я даже вижу в ней определенную красоту. Это не правда, что такие, как я, не замечают женщин, мы просто смотрим на них по другому, а в этой женщине я подмечаю то, что сейчас есть во мне самом — она одна.
Она одна летит в Барселону.
И самое забавное, что в самолете мы оказываемся с нею рядом.
Я предлагаю ей сесть у окна, она соглашается, хотя смотрит на меня все так же подозрительно.
Или печально.
У нее большие глаза, она могла бы быть его матерью.
Я решаю почитать и открываю портфель — там должна быть книжка, захваченная в дорогу.
И вместе с книжкой я случайно вытряхиваю на колени те самые тунисские проспекты, на которых все еще, наверное, сохранились отпечатки твоих пальцев. Отель «Империал Мархаба», отель «Ориент Палас», тот самый, который ты выбрал тем февральским вечером.
— Боже, — говорит женщина, глядя на эти проспекты, падающие с моих колен.
Я подбираю этих маленьких засушенных скатов, я торопливо впихиваю их обратно в портфель.
— Боже! — вновь повторяет женщина и я замечаю, что у нее на глазах появляются слезы.
— Вам плохо? — заботливо интересуюсь я.
Она не отвечает, она просто сидит рядом и плачет, и я чувствую, что в этот самый момент самолет начинает разгон, а значит совсем скоро мы оторвемся от взлетной полосы и начнем набирать высоту, если, конечно, ничего не случится.
Каждый раз, когда я сажусь в самолет, я ожидаю, что что–то произойдет, и каждый раз я благополучно взлетаю и так же благополучно приземляюсь, хотя это совсем ничего не значит, пока не значит, лишь пока я благополучно взлетаю и лишь пока благополучно приземляюсь, вот только никогда мне еще не доводилось взлетать рядом с плачущей женщиной.
— Сус, — говорит она мне, вытирая глаза, — простите, но я две недели назад должна была лететь в Сус.
— В начале июня, — говорю я, — когда там еще не жарко, но уже можно купаться.
— Да, — отвечает она, — когда там еще не жарко, но уже можно купаться…
— Но вам позвонили, — отчего–то говорю я, — и сказали, что не могут лететь с вами, а одна вы не решились отправляться туда, куда планировали вдвоем…
— Вечером, — сказала она, — он позвонил вечером… Мы должны были остановиться в «Ориент Палас».
— Мы тоже должны были остановится в «Ориент Палас», — говорю я, — и мне тоже позвонили вечером, они всегда звонят вечером, им плевать, что потом — бессонная ночь, когда даже снотворное не помогает, остается лишь пить, много пить, больше, чем положено…
— Я хочу выпить, — тихо говорит она и смотрит на меня как на единственного ей близкого человека, на меня давно так никто не смотрел, особенно — женщины, последний женский взгляд такого рода я чувствовал так много лет назад, что если бы у меня были дети, то им бы сейчас было уже за тридцать. Что сыну, что дочери, хотя что толку говорить о том, чего нет, не было и уже явно никогда не будет…
Самолет уже набрал высоту, так что я подзываю стюардессу и прошу принести выпить.
Она тоже предпочитает немного коньяка. Чуть–чуть, граммов пятьдесят, не больше.
А я удивляюсь тому, какую шутку играет со мной судьба в очередной раз: такого не может быть, чтобы в одном самолете рядом оказались два человека, пережившие практически одно и то же. Мы оба собирались в Тунис, в город Сус, в отель «Ориент Палас». И оба — с любовниками. И наши любовники нас бросили. И два брошенных человека решили лететь в Барселону, и оказались в самолете рядом. И если бы это был сюжет, то нам тоже надо бы стать любовниками, по крайней мере, чтобы заполнить возникшую пустоту. Но мы можем пить коньяк и не можем заниматься любовью, ибо я давно уже не занимаюсь любовью с женщинами, да и она еще в аэропорту поняла, кто я такой.
«Город вечно пребудет с тобой, как судьбу не крои. Нет отсюда железной дороги, не плывут пароходы отсюда. Протрубив свою жизнь в этом мертвом углу, не надейся на чудо: уходя из него, на земле никуда не уйдешь.»
Но она рассказывает мне о том, кто ее бросил, она знает, что мы расстанемся в аэропорту Барселоны и больше никогда не увидимся, вот только вдруг у нее обратный билет на то же число, что и у меня, хотя какая разница, думаю я, и решаю, что можно выпить еще пятьдесят граммов коньяка, по крайней мере, я действительно верю, что это полезно для моего давления, и потом — так приятнее лететь, слушая о том, что кого–то бросил любовник и стараясь забыть, как то же самое произошло с тобой.
И уже в аэропорту Барселоны, быстро миновав по южному безалаберный паспортный контроль и нырнув в «зеленый» коридор, я последний раз посмотрел на нее, отрешенно идущую в ту же, что и я, сторону, и мне в голову опять пришла эта странная мысль про то, что упущенный Тунис совсем не то же самое, что упущенная выгода, и что каждый из нас всю жизнь таскает за собой развалины своего собственного Карфагена, пусть даже первоначальный и был разрушен так давно, что об этом уже можно забыть.
Я посмотрел, как она садится в большой туристический автобус, повернулся и пошел к стоянке такси.
Между прочим, именно сегодня мы с тобой должны были возвращаться из Туниса.
18
Мне хотелось одного — вырвать прочитанные страницы из книжки и порвать их на мелкие кусочки.
Всего–то пять с небольшим желтоватых книжных страничек.
Книжки/кусочки.
Книжки тире кусочки.
И кусочков должно быть много, очень много.
Конечно, можно сделать кораблики или самолетики.
И пускать их.
Кораблики — в ванной.
Самолетики — с балкона.
Хотя кораблики лучше спустить в унитаз.
Странная реакция для тридцатишестилетней женщины.
Но это лучше, чем плакать.
Хотя девочки должны плакать.
Все мы все равно — девочки, пусть даже у многих давно уже нет ни папы, ни мамы.
А у меня вот есть.
Даже папа.
Как оказалось, есть.
Будем надеяться, что есть.
Хотя нужен ли мне такой отец?
Если начать вырывать страницы по одной, то удовольствие можно продолжить.
Когда–то я так же вырывала страницы из школьной тетради.
А потом рвала на маленькие кусочки.
Очень маленькие.
Я сидела на кухне и рвала бумагу.
На бумаге были буквы, неуклюже выведенные мерзким фиолетовым цветом.
Это мне хорошо запомнилось — что именно фиолетовым.
Буквы складывались в слова, слова имели определенный смысл.
Они говорили о том, что я дрянь.
Сука.
Блядь.
Мальчик, который написал эти слова, знал, что такое «блядь», как прекрасно знал и то, что я ей не являюсь.
По крайней мере, пока.
На тот момент, когда он написал это слово.
Но я сидела на кухне, плакала и вырывала страницы из тетради.
А потом рвала их на маленькие кусочки.
И снова плакала, потому что девочки должны плакать.
Девушки тоже.
И женщины.
Молодые женщины, зрелые женщины, пожилые женщины.
Какая из них, интересно, я?
Молодая, зрелая или пожилая?
Думать об этом мне сейчас не интересно, мне интересно другое.
Пойти в его кабинет, подойти к его письменному столу.
Открыть нижний ящик.
Именно в такой последовательности — пойти, подойти, открыть.
А потом взять.
Нож.
Тот самый, в кожаном чехле, с рукояткой из кости какого–то животного. С лезвием не очень длинным, сантиметров в пятнадцать. Из блестящей стали, с уютным желобком для стока крови.
Пойти, подойти, открыть, взять.