Ренегат — страница 27 из 57

– Разве вы узнали, что лейтенант Тадзимано собирается туда?

– Его посылает отец… Отпуск сыну и дружеская беседа ваша с отцом – вот все, чего я жду от вас… Вы, граф, намекните ему, что отец может навлечь гибельные последствия для сына… Не называйте имени, не указывайте для которого, и я заранее уверен, что старик не только будет согласен, но сам еще станет просить, чтобы вы приняли все меры для ускорения его отъезда…

Кацура задумался.

– Вы колеблетесь? – спросил Куманджеро.

– Нет, не то, дорогой друг, не то…

– Что же вас смущает?

– Я не знаю, как поступить… Тадзимано – очень почтенная личность.

– Но я прошу вас, граф! – с ударением произнес «железный патриот».

– Хорошо! – произнес, недолго подумав, граф. – Я берусь вам помочь, если мне нужно сделать только то, что вы говорите, а теперь и вы выслушайте меня… Суза привез вести из Сеула, пройдемте, я покажу вам его доклад.

– Я уже кое-что слышал! – заметил Куманджеро, поднимаясь со скамьи.

– Не сомневаюсь, ведь вы всеведущ!

– Нет не всеведущ, а люблю свое отечество, люблю, как никто не мог никогда любить.

– Я разделяю ваши чувства… Отечество должно быть прежде всего, мы сильны лишь нашим отечеством… Вы, кажется, хотите что-то сказать?

– Да…

– Я слушаю…

– Вы можете безусловно доверять Сузе…

– Я то же думаю… Он очень дельный молодой человек… Пойдемте же.

Граф поднялся и пошел к выходу. Куманджеро последовал за ним.

11. Отец и сын

Молодому Тадзимано очень хотелось немедленно вернуться домой и рассказать отцу о своей беседе с «железным патриотом», о странном намеке, сделанном им, но, спустившись в окружающий дворец парк, он сейчас же встретил несколько товарищей, заставивших его примкнуть к ним и пройти в караульный дом.

Здесь собрался пылкий, молодой народ, мечтавший о военной славе, о полях битв, громе орудий, победах. Молодость ведь везде молодость, и увлечения свойственны даже рассудительной японской молодежи.

Наступил уже вечер, начинало темнеть, когда Петр возвратился домой. Ни брата, ни сестры, ни ставшего их обычным спутником Иванова дома не было; старик Тадзимано оставался один. Сын застал его в крохотной комнатке за кипой газет, выписок, книг.

Отец сразу, только взглянув на лицо сына, понял, что тот пришел неспроста.

– Ты хочешь мне что-то сказать, Петр? – спросил он, устремляя на молодого человека пытливый взор. – Я вижу это. Садись и говори!

Петр сел против отца и в волнении потупился.

– Отец, – заговорил он, наконец, дрожащим голосом, – я пришел спросить тебя… Ответишь ли ты мне?..

– Спрашивай…

– Хорошо. Не гневайся, отец…

– И ты, и твой брат, и твоя сестра всегда были хорошими детьми. Я не думаю, чтобы твой вопрос мог возбудить во мне гнев. Всякий гнев, даже справедливый, есть огорчение, а ты не пожелаешь, дитя мое, огорчить меня.

– Нет, отец, нет, но я должен… Скажи мне, кто ты?..

Николай Тадзимано поднял голову и удивленно посмотрел на сына.

– То есть как «кто я»? – спросил он. – Твой вопрос действительно странен.

– Ты его поймешь, отец, если я предложу его тебе в другой форме. К какому народу ты принадлежишь?

Старик пожал плечами.

– К тому же, как и ты, – сказал он. – Я японец!

– Опять я не так спросил!.. К какому ты народу принадлежал, отец, раньше чем стать японцем?.. Отец, что с тобой? Тебе дурно?

Действительно, лицо старика сперва стало бледным, как полотно, потом вдруг все покрылось багровыми пятнами. Он слегка зашатался и беспомощно откинулся на спинку кресла, в котором сидел перед высоким вопреки японским обычаям столом.

Сын бросился к нему.

– Постой! – отстранил его старик. – Это ничего, это пустяки. Скажи мне, почему ты это спрашиваешь?

– Мне нужно знать это, отец… Верь, я имею на это причины!..

– Верю, иначе ты не стал бы спрашивать меня о том, что тебя не может касаться… Ты слишком хороший сын для этого…

Старик замолчал. Видимо, в душе Николая Тадзимано боролись самые противоречивые чувства. Он тяжело дышал, на его лбу проступил пот.

– Отец! – воскликнул Петр. – Если тебе тяжело ответить, то, умоляю тебя, молчи…

– Нет, зачем же? – горько усмехнулся старец. – Пришел час, которого я страшился более всего… Ну что же? Пришел, так пришел…

Он опять смолк, вздохнул и поглядел в угол, где перед иконой в богатой ризе теплилась, мерцая слабым светом, лампада, и вдруг, словно решившись, глухо проговорил:

– Я русский…

– Отец! – в ужасе отпрянул прочь молодой человек.

– Что с тобой? Что так тебя испугало? – вперил в него взор старец.

– Ты… ты – русский?

– Да…

– Стало быть, и в моих жилах течет русская кровь?

Старик утвердительно склонил голову.

– Я русский только по происхождению… да! Понимаешь, по происхождению… – заговорил он. – Отечество само разорвало со мною всякую связь… Понимаешь ли ты, юноша: всякую!

– Ты был изгнан?

– Я бежал!

– Что понудило тебя к этому?

– У меня отняли все дорогое мне, а потом лишили чести.

– Чести?

– Да… Меня обвинили в преступлениях, которых я не совершал.

– Стало быть, не отечество, отец, порвало с тобой связи, а ты с ним…

– Как хочешь толкуй это…

– Тогда ты страдалец и герой!

Старый Тадзимано усмехнулся и покачал своей седой головой.

– Нет, сын мой, я не герой, – тихо проговорил он, – позволь мне не говорить того, что мне так тяжело вспоминать. Прошу тебя поверить мне в одном: когда я был обвинен, я был невиновен… Когда это случилось? Мне больно вспоминать… больно, сын… От раны, которую нанесли мне тогда, до сих пор страждет моя душа… страждет, мой сын… Не надо вспоминать, не надо!

Петр стоял уже на коленях около отца. По лицу старика ручьем текли слезы. Он весь дрожал от овладевшего им нервного волнения. Молодой человек чувствовал, что при виде плачущего отца слезы подступают и у него к горлу…

– Когда я умру, ты, мой старший, – заговорил опять старец, – найдешь в моих бумагах пакет. Он под моей печатью. Там для тебя, для вас я описал все… Тогда, тогда все узнаете! А теперь вот что… Ты назвал меня героем… Нет, нет! Если бы возможно было вернуться в прошлое, если бы возможно было начать жизнь опять с того момента, когда над моей головой разразился весь ужас, постигший меня, и если бы я невинно был вновь обвинен, я, сын мой, я… не бежал бы…

– Что ты говоришь, отец? – воскликнул Петр. – Ты остался бы страдать?

– Да, потому что в том страдании величайшее счастье, а в теперешнем счастье величайшее страдание…

– Я не понимаю тебя!

– Тебе и не понять меня… Невинно страдая, я нашел бы себе утешение в сознании моей невиновности… да! Я в своих глазах был бы превыше всех людей, и у меня оставалось бы утешением, что мои муки, мою безвинность видит Бог, которому я верую. Невинно страдая, я остался бы на своей родине, среди людей, которые даже мне, отверженному, не были бы чужими… Палач на русской каторге все-таки был бы мне родным братом по родине, по одинаковой крови, текущей в наших жилах… А здесь… здесь я состарился, но все мне здесь чуждо… все! Даже вы, мои дети, вы, мои любимые дети, и вы мне чужие…

Старец остановился.

Он устал, дыхание его становилось все более и более прерывистым.

После недолгого отдыха Тадзимано заговорил с еще большим волнением. Он уже не с сыном беседовал, а выражал вслух свои сокровенные мысли, хотя его руки лежали на голове Петра.

– В Европе человека, ради чего-либо, даже ради самых благородных побуждений изменившего своей религии, называют ренегатом… Там это позорнейшая кличка. Кто изменяет религии, тот разрывает связь со всеми своими предками, ибо религия – единственная связь человека с его прошлым. Я не изменил религии, с которой родился на свет, но я тот же ренегат… Я хуже всякого отщепенца и познал это здесь. Здесь я научился любить родину, ибо на этих островах нет человека, который не любил бы более всего в жизни своего Ниппона. В Европе не умеют так любить отечество, там над такой любовью смеются… да, да! Смеются, потому что даже не понимают, что такое отечество… Здесь все – от государя до презираемого шкуродера – служат родине, а там все стараются лишь о том, чтобы отечество служило им… Каждая жалкая единица хочет вытянуть из отечества пользу только для одной себя. И, когда я увидел у здешнего желтокожего народа, как следует любить отечество, я почувствовал себя таким несчастным, таким отверженцем, что моя жизнь стала адом. Но я уже был прикован к этому народу. Не сочти, сын, за упрек, но вы, дети, приковали меня… вы! Ради вас я переносил душевный ад, смирялся перед своим собственным презрением к самому себе. Ради вас, да! Ради вас я остался ренегатом, даже сознав всю глубину бездны, в которой я очутился.

– Отец! – простонал Петр, быстро поднимаясь с колен.

– Что, сын мой? Что? Ты думаешь, что это упрек?.. Нет, нет! Ты подумал, что я выставляю себя перед тобой жертвой – жертвой, принесенной ради вас… Да нет же! Я уже сказал, что я не герой… Я слабый, жалкий человек, игрушка судьбы… Я только рассказываю, что случилось, и знай, сын мой, что если бы мне можно было начать снова жить с того момента, когда над моей головой разразилось несчастье, я покорился бы моим бедам, я покорно снес бы все напасти, но если бы вновь началось с того момента, когда явились вы, было бы то же, что и теперь… то же, сын! Я решился бы на всякий душевный ад, но это было бы ради вас, только вас, потому что я слабый, безвольный человек, потому что не могу покорно нести ниспосылаемые судьбою испытания… Да, сын мой, да… Не считай меня героем, считай меня страдальцем, но помни, что мои страдания – это наказание за гордость, за непокорство перед судьбой, и наказание по заслугам.

Николай Тадзимано опять остановился. Сын смотрел на него, не смея промолвить ни слова. Он понимал, какая буря кипит в душе этого старца, как придавила его тяжесть почти вынужденного признания.