Она, конечно, знала, да и я тоже знал, что блатные воры вступали в сговор со сторожем морга, и за мзду он разрешал ворам выламывать золото из покойников, убитых или умерших...
Пролежав около месяца в маленькой палате, я стал быст ро поправляться, температура нормализовалась, и передо мной вновь встал вопрос – что будет со мной дальше? Вскоре меня перевели в общую палату, где я и устроился на кровати около печки. Кроме меня в палате находилось еще человек восемь, большинство тяжелобольные. Рядом со мной лежал бандеровец по фамилии Баран, как его звали, я уже не помню. Интересный тип, молодой, высокий, могучего спортивного сложения, он и в самом деле имел разряд по боксу, но, что меня удивило, по профессии Баран был священником! Бывает же такое в жизни... С ним произошел очень неприятный эпизод, посадили Барана в БУР за какое-то нарушение режима, и он сидел там тихо и мирно, но однажды БУР посетил какой-то офицер из надзорслужбы, Баран почему-то ему не понравился, и он стал «тянуть» его, то есть всячески оскорблять, причем безо всякого повода. Баран, как и следует священнику, молча, по-христиански сносил оскорбления, но когда офицер перешел всякие границы, христианский дух у Барана испарился, и, встав в боксерскую стойку, он выдал офицеру прямой в челюсть. Этого офицер, конечно, не предвидел и, пролетев по коридору метров пять до двери, спиной распахнул ее и кубарем, через голову, вылетел на улицу. Зыки, видевшие эту картину, так и покатились со смеху. Начальник лагеря майор Воронин был не лишен чувства справедливости и посадил Барана всего на пять суток в карцер, решив, видимо, что дурак офицер спровоцировал зыка, а майор ведь мог создать и «дело», и уж пятью сутками тут Баран бы не отделался... Однако из карцера Баран вышел в очень плохом состоянии и попал в стационар с резким обострением туберкулеза легких.
Больничный режим я поставил с ног на голову – днем спал как сурок, а ночью, усевшись в коридоре около печки и прижавшись спиной к ее теплой стенке, запоем читал книги, которыми меня снабжали друзья, врачи и товарищи из Проектной конторы. Не забывал меня и Саша Эйсурович, прибежит днем в стационар и еще с порога громко кричит фельдшерам:
– Эй! Разбудите Боровского!
В палаты в одежде никого, кроме врачей, не пускали. Меня будили, и я, полусонный, выходил к Саше в коридор. Вид у меня был, как у «рыжего» в цирке – в рубашке-недомерке и кальсонах чуть ниже колен, на ногах деревянные колодки типа французских сабо. Мы усаживались на скамейке, и Саша рассказывал все лагерные новости и «параши» – слухи, передавал, если была, немного махорки и какое-либо чтиво. В одно из таких посещений он сообщил мне, что его вместе с рентгеновским аппаратом переводят на шахту № 8 «Рудник». Мы с ним тепло попрощались и встретились вновь только через несколько лет и, как ни странно, снова на «Капиталке».
С уходом Саши Эйсуровича оборвалась моя последняя надежда работать в санчасти рентгенотехником. Куда меня определит на работу начальник спецчасти лагеря Таисия Александровна Ткачева, я, естественно, не имел понятия, а предпринимать какие-либо шаги для своего устройства мне не хотелось. Врачи сказали мне, что будут держать меня в стационаре до «последней крайности», то есть пока Бойцова или Токарева не выпишут как вполне здорового. Но когда это произойдет, никто не знал... Для окончательного суждения о моих легких врачи отправили меня под конвоем в рентгенкабинет шахты № 9 – 10, где еще недавно работал Саша Эйсурович. Там был единственный аппарат на все лагеря Воркуты. Врачом-рентгенологом там работал знаменитый на всю Воркуту доктор Чекин, знаменитый еще и потому, что к нему водили больных со всех лагерей Речлага, и все его знали, и его заключение многое значило для вольнонаемных врачей с погонами и без погон. Посмотрев мои легкие, Чекин на бланке с магическими буквами RO (Rőntgen) написал диагноз: двусторонний фиброкавернозный туберкулез легких – что на весь срок обеспечило магические буквы ЛП в моем формуляре и избавляло от работы в шахте. И этот же диагноз позволил врачам держать меня в стационаре еще целый месяц, и я продолжал лежать около теплой печки, не думая о будущем и не ожидая ничего хорошего ...
Как-то днем меня разбудил дежурный фельдшер и сообщил, что привели новый этап, и на время двухнедельного карантина их определили в терапевтический стационар. Я вышел в вестибюль и увидел десятка полтора заключенных, переодевающихся в больничную одежду. Почти все были простыми работягами из дальних лагерей. На полу, скрестив ноги, сидел крошечный, совершенно высохший, желтенький древний кореец. В то время Северная Корея напала на Южную и, по плану Сталина, обе Кореи должны были воссоединиться и создать еще одну советскую республику. Конечно, все подозрительные корейцы «изымались из обращения», то есть просто их сажали в лагерь. Зачем? Кому-то было надо? Никто не знал... Несчастного старичка никто в санчасти не понимал, когда я подошел к нему, пораженный его высохшим видом, он посмотрел на меня косенькими черненькими глазками и протянул белую строганую палку, на которой карандашом было написано сверху вниз что-то вроде ПАК – ИМ – СЕН. Весил кореец, наверно, не больше двадцати пяти килограммов. Рядом с ним сидел еще один старикашка, тоже предельно высохший, совершенно лысенький, но с усиками и бородкой. Вглядевшись, я увидел тонкое интеллигентное лицо и большие глаза, пристально рассматривающие меня. Я спросил, откуда он, и старик неожиданно четко ответил:
– Я из Питербюрга, где окончил Императорский пажеский корпус в 1890 году, вы слышали о таком?
Я был потрясен. Пажеский корпус! Красивое красное здание на Садовой, за высокой чугунной оградой... Когда я родился в 1914 году, мой отец сказал матери, что их сын будет учиться только в Пажеском корпусе... Но мне пришлось учиться совсем в других корпусах...
Вдруг ко мне подошел высоченный господин с головой аристократа с маленькой седой эспаньолкой и большими голубыми глазами. Правильные черты удлиненного лица, руки с тонкими пальцами – все было в нем породистым и красивым. Он протянул руку и на чистом петербургском языке произнес:
– Разрешите представиться: князь Ухтомский.
Я был уязвлен тем, что не мог ему ответить: «Очень рад – граф Боровский!» – и молча пожал протянутую руку.
– На каком языке мы будем разговаривать? – спросил Ухтомский, и я снова был уязвлен, но в меньшей степени, так как мог ему предложить вполне приличный петербургский язык и плоховатый немецкий. Мы остановились на русско-петербургском. Как потом выяснилось, князь Николай Александрович Ухтомский хорошо говорил на французском, английском и немецком языках. До ареста Ухтомский с семьей жил в Харбине, куда он во время Гражданской войны привез «золотой поезд» Колчака. Там он занимался журналистикой, жил вполне прилично. И было у него две дочки-княжны, как с гордостью он их называл... В 1945 году наши войска в Харбин выбросили воздушный десант, прямо в центр города, и в первую очередь похватали всех бывших белых, проживавших в городе после окончания Гражданской войны. Ухтомского схватили прямо на улице и, даже не дав попрощаться с семьей, отправили в Москву и посадили в тюрьму на Лубянке. Потом был шумный процесс, на котором судили атамана Семенова – глубокого старика! – и еще многих вместе с ним, воевавших за белых в Гражданскую. Многих повесили в соответствии с требованием прокурора Вышинского, а Ухтомскому определили двадцать лет каторжных работ, долго мотали по разным лагерям нежно любимой России, пока не привезли наконец в Воркуту, в Речлаг, дальше ехать было некуда, и с нами он оставался до своего конца... Помню, в одну из наших вечерних бесед я спросил Николая Александровича, как с ним обращались на Лубянке. И он мне совершенно спокойно сказал, что изощренных пыток не применяли, просто не давали спать, морили голодом, ну и били, конечно, но не зверски. Интересная деталь – недели за две до суда его перестали мучить, разрешили спать сколько влезет, и даже начали кормить вполне прилично, и, что его поразило больше всего, отвели в портняжную и подогнали по росту отличный синий костюм. Потом следователь поговорил с ним как «мужчина с мужчиной» и сказал примерно следующее:
– В ближайшие дни начнется суд над вашей группой. Каков будет приговор, я не могу сказать, это решается не на моем уровне, но прошу вас на суде вести себя прилично и подтвердить все, что вы подписали на следствии. Будут журналисты, и возможно, даже европейские, так что поимейте в виду, что после суда вы снова вернетесь ко мне. Надеюсь, вам все понятно?
Конечно, Ухтомскому все было понятно, и он, как попугай, подтвердил вce, что «выбил» из него следователь во время следствия... Николай Александрович нравился мне, импонировало его знакомство со всеми выдающимися политическими деятелями времен Первой мировой войны, он хорошо знал высший свет царской России и был прекрасным рассказчиком. К своей судьбе он относился философски, никогда не жаловался, ничему не удивлялся, говорил, что ничего другого в России после революции и не могло быть. Как-то, смеясь, он сказал мне, что, несмотря на весь кошмар происшедшего с ним, есть в этой истории и хороший момент. Проживая в Харбине, русскому человеку, по его словам, очень трудно было не спиться. На всех улицах, на каждом углу, были всякого рода рюмочные, закусочные, пирожковые, кафе, в которых всегда можно было выпить рюмку-другую водки и закусить бутербродом. И каким бутербродом... Семга любой окраски, икра всех сортов, балычок, осетринка с хреном, полендвица, ветчинка... И все за копейки. Постепенно Ухтомский стал завсегдатаем всех этих забегаловок, и в его жизни появилась тяжелая проблема... А теперь Воркута, Речлаг – и какая водка, какие бутерброды? Баланда-с, овсяная каша-с и чистая водичка-с – и никаких алкогольных проблем-с, и за это он благодарит органы, доставившие его сюда...
– А в Харбине я уже давно бы спился и умер, – закончил Ухтомский свой рассказ.
И это, наверно, было правдой... Мы сблизились. В руках Ухтомский, как и Стейниц, всегда держал деревянную коробку с шахматами и, хотя играл он не ахти как, всегда предлагал сразиться, и, чтобы его не огорчать, я иногда проигрывал ему. По возрасту Ухтомскому в карточке поставили букву «И» – инвалид и работать не заставляли. Целыми днями Николай Александрович бегал из барака в барак и искал партнеров по шахматам. Иногда я приставал к нему с расспросами о его жизни в Германии, Франции и Англии, и он охотно, хотя несколько сжато, рассказывал о встречах с интересными и знаменитыми людьми.