Рентген строгого режима — страница 31 из 83

Как-то, помню, в конце октября разразилась ужасная пурга. Возвращаясь с работы в барак, кто-то из нас, кажется, Антонайтис, нашел около барака мертвую белую куропатку, которая убилась, ударившись на лету об электрический провод. Вся птица была снежно-белой, и только в хвосте у нее было одно черное перо, которое служило ориентиром для следом летящей птицы. Со своими дружками-литовцами Антонайтис сварил куропатку в жестяной банке, и, усевшись в кружок, они ее с наслаждением съели. По бараку распространился волшебный дух... Все ходили как пьяные, крутили носами, уж очень вкусно пахло... Легли спать более, чем всегда, удрученными и молчаливыми, сказочный аромат живо напомнил о далекой и свободной жизни...

В лагерной жизни, кроме лишения всего, чего только можно лишить человека, постоянно висела еще одна угроза – попасть на этап, причем совершенно неизвестно, когда, куда и зачем. Прибегает в барак «придурок» из спецчасти и орет прямо с порога:

– Боровский, завтра утром на вахту с вещами...

И все. Ломай теперь голову, думай что хочешь, а налаженная лагерная жизнь летит под откос, только спецчасть да оперуполномоченный знают, куда и зачем тебя этапируют, но тебе этого не скажут. С этапом ты теряешь все то немногое, что сумел накопить в лагере – близких друзей, работу, на которую устроился с большим трудом, навсегда теряешь все мелкие и дорогие тебе вещи, приобрести которые сумел, несмотря на категорические запреты, книги например, или часы, или еще какие-нибудь любезные тебе шмутки. На этапном шмоне все отберут, и на вопрос, на каком основании, получишь стандартный ответ: «Не положено!».

Около моего письменного стола в Москве висят на гвоздике плоские карманные швейцарские часы, которые я сумел приобрести в лагере еще в 1949 году, и они до сих пор исправно ходят. Прятал я их при шмонах всегда в одно место – приклеивал медицинской липучкой в ямку на подошве ноги, часики были плоскими и хорошо ложились по месту. Вохряки при шмонах ни разу не просили предъявить подошву, хотя заглядывали во все потребное и непотребное...

Попал на этап и я, уже второй раз с начала срока. В начале ноября 1950 года, рано утром я стою голый в помещении надзорслужбы и меня всего, с головы до ног, осматривают и шмонают каждую тряпочку, каждый шов на рубашке, ищут записки, план (гашиш) и черт их знает, что еще они ищут... Но часы не нашли...

И ведут меня, бедного зыка, два автоматчика с огромной овчаркой по той же дороге, по которой год с небольшим назад топали мы вместе с Сашей Эйсуровичем с 40-й шахты на «Капиталку». Значит, ведут меня обратно, на шахту № 40 или, может быть, еще куда-нибудь…

Мороз лютый, метет обжигающая пурга, но мне не холодно, кроме белья, я одет в черную рубашку-косоворотку, телогрейку и сверху еще просторный бушлат, на голове цигейковая красноармейская шапка-ушанка, на ногах добротные черные валенки, на руках – меховые варежки, и мешок свой – сидор я уже не несу на плече, а везу на маленьких деревянных саночках, я уже опытный старый лагерник, а не какой-то там «Сидор Поликарпович», как именовали новеньких заключенных-неумех. Я иду не спеша, прячу лицо от ледяного ветра, сзади, в десяти шагах – два солдата в белых романовских полушубках и белых валенках, автоматы взяты на изготовку, овчарка не спускает с меня злобно сверкающих глаз...

ГЛАВА ШЕСТАЯ

Человек может все...

Э. Хемингуэй

Несколько километров безжизненной белой тундры, и наконец перед нами появилось небольшое здание лагерной вахты, в обе стороны от которой тянулся бесконечный забор из колючей проволоки, теряясь в снежной мгле. Снова сдача-приемка, на этот раз почему-то без шмона, и вот я в знакомой зоне лагеря, из которой меня увели год с лишним назад. Все здесь как-будто по-старому: те же бараки, та же столовая и стоящий отдельно за проволокой барак управления лагерем. Меня хорошо встретили мои старые друзья, которым я прежде всего должен был выложить все новости и рассказать обо всех событиях, происшедших в других лагерях. Устроили меня в лучший барак Горнадзора, правда, в моей секции были двухэтажные нары, но барак был «третьего» поколения – стоял на подсыпке, потолки были высокими, а туалет, что очень важно, находился внутри помещения, имелась и сушилка с толстыми, всегда горячими, чугунными трубами, на которых все сушили валенки и портянки. На следующее утро я уже без всяких проволочек иду с бригадой мехцеха на работу. За время моего отсутствия между зоной лагеря и зоной шахты построили коридор из колючей проволоки, посередине которого стояла вахта, уже одна, а не две, как было раньше. Даже тюремная система может совершенствоваться. Теперь надобность в этапировании бригад на шахту и обратно в лагерь отпала, все стало проще. Нам, «руководящим товарищам», тоже не надо было ходить с бригадой, я подходил к вахте, называл вохряку номер своего пропуска, вохряк брал его, спрашивал мою фамилию и только после этого перекладывал его в секцию «на шахте», если я шел в лагерь, вохряк перекладывал ее в секцию «в зоне». Эта система была тем более удобна, что позволяла оставаться на шахте сколь угодно долго, так как я не был связан с бригадой.

В мехцехе внешне за год ничего не изменилось, ушел куда-то на этап Костя Митин, и возглавлял работу мехцеха, кроме Носова, все тот же Д. И. Щапов, принявший меня без особого восторга. Мой чертежный стол стоял на том же месте, рядом, на том же месте работал мой старый знакомый Антон Вальчек. Он встретил меня очень приветливо и дружелюбно, и я немедленно включился в работу, а ее стало много больше, чем раньше. Я считал, чертил, отвечал на многочисленные входящие и исходящие. Конечно, в условиях Речлага такая работа – голубая мечта каждого заключенного, но не каждый мог ее успешно выполнять, требовалась разносторонняя техническая эрудиция да и просто инженерная грамотность. Меня выручала десятилетняя работа в лаборатории машиностроительного завода и то, что шахта № 40 только строилась, и чисто горные проблемы, в которых я совершенно не разбирался, были еще впереди. Надо сказать, что за всю свою жизнь мне никогда не приходилось выполнять столько бессмысленной и ненужной работы, как в мехцехе 40-й шахты. До тошноты было противно заполнять, например, отчетные бланки-простыни, имеющие больше сорока граф... И можно представить мой ужас, когда я случайно обнаружил, что все цифры отчета я сдвинул по вертикали, и они совершенно не соответствуют смыслу документа. Расстроенный, я показал свою ошибку Носову и спросил, что теперь делать? Носов усмехнулся и спокойно произнес:

– Плюньте на все, Боровский, все равно эти простыни никто читать не будет.

Многочисленные отделы комбината «Воркутауголь» все время требовали сведения об использовании и состоянии оборудования строящейся шахты. Ну, если спрашивали, например, о мощных подъемных машинах или о насосах, которые день и ночь качали воду из шахты, это можно было еще понять, но когда запрашивают о состоянии пятисот трехтонных вагонеток, полученных шахтой за последние три года... Из пятисот штук триста исчезли без следа, куда? когда? – никто, естественно, не знал, ищи-свищи ветра в поле. Возможно, что часть из них была засыпана при проходке штреков, другие – разломаны на куски от не слишком вежливого обращения – каторга она и есть каторга... Некоторые вагонетки пошли на изготовление всяческих приспособлений. Но мы могли писать все, что угодно, кроме правды, и мы составляли на каждую пропавшую вагонетку дефектную ведомость с приложением чертежа, на котором было показано, что, где и когда у вагонетки сломалось или износилось, и только потом составляли липовый акт на списание вагонетки и утверждали его многими подписями. Это была чудовищная по объему работа, а главное, липовая с начала и до конца. Чтобы ее выполнить в срок, мы с Антоном работали по две смены и частенько уходили из мехцеха около двенадцати часов ночи. Нам, инженерам-производственникам, такая липа была особенно омерзительна, мы частенько с Антоном смеялись, что если бы он в своем железнодорожном депо в Варшаве, а я на своем заводе в Ленинграде сотворяли подобную липу, то его бы поезда и мои турбины незамедлительно летели в тартарары... Но, несмотря ни на что, шахта № 40 строилась, медленно и неуклонно...

Все рабочие мехцеха имели высшую квалификацию, умели все делать, и делали отлично, в труде они находили единственную радость в кромешной тьме лагерной жизни, работа для них была отдушиной, неярким светом, слабым отголоском свободной жизни... Котел у работяг мехцеха был, конечно, слабее котла проходчика-шахтера, но значительно лучше котла «легкой поверхности» и лагерных «придурков».

У меня с рабочими мехцеха всегда были неизменно хорошие отношения, я никогда не разрешал себе разговаривать с рабочим неуважительно или повышать на него голос, даже если он и был в чем-то виноват. У нас обоих было одинаковое правовое положение – мы были рабами системы, причем до конца своих дней...

Как-то, помню, сварщик режет швеллер продольно посередине.

– Ты что это делаешь? – спрашиваю.

– А из швеллера делаю два уголка.

Оказывается, для монтажа какой-то камеры в шахте потребовался уголок, которого на складе не оказалось, и Щапов вынужден был дать указание «изготовить» уголок из балки. В другой раз, наоборот, сварщик сваривает два уголка и делает швеллер. Все смеялись, но никто не возмущался, считалось в порядке вещей...

По роду моей работы в мехцехе, мне частенько приходилось спускаться в шахту, иногда даже по два раза в день, но если была хоть малейшая возможность не лезть в шахту, я старался воспользоваться ею...

Особенно было неприятно посещать сбойку главных стволов на большой глубине метров. На шахте уже были пройдены два ствола глубиной около километра каждый и диаметром по шесть метров. Что это за сооружение, объяснить негорняку очень трудно. Представьте себе две бетонных трубы, каждая глубиной в десять Исаакиевских соборов, поставленные друг на друга... На глубине трехсот метров между стволами была проложена бетонированная сбойка – горизонтальный штрек диаметром около двух метров, в котором круглосуточно работали мощные насосы водоотлива и большие вентиляторы для проветривания обоих стволов. Захватив свои измерительные приборы и облачившись в резиновую спецовку и высокие сапоги, я залезаю в железную бочку-бадью и кричу стволовому: «Пошел!» И он, подняв ляды – крышку, закрывающую ствол, – три раза ударяет по кнопке передачи сигнала на подъемную машину, и я вместе с бадьей камнем падаю вниз в бездонную черную глубину, со скоростью пятнадцать метров в секунду... Дух захватывает... Чем глубже летит вниз бадья, тем сильнее хлещут в нее струи ледяной воды из дыр в бетонной стене ствола. Я снимаю с шахтерской каски электрическую лампочку и направляю мощный луч вниз, мне необходимо вовремя заметить появление деревянного полка, смонтированного точно против сбойки. Наконец в черной мгле появляются белые дроки полка, и я обрезком трубы сильно бью по бадье один раз, сильный звук уходит вверх, и бадья почти мгновенно останавливается. Бывает, что бадья проскакивает полок, тогда я бью по бадье два раза, и бадья медленно поднимается, пока я не подам сигнал «стоп». Наконец бадья останавливается точно против полка, и наступает самый неприятный момент – под сильными струями воды надо вылезти на мокрые скользкие доски, брошенные кое-как на металлические распорные балки, и найти отверстие в стенке