Рентген строгого режима — страница 78 из 83

тавил списки всех отобранных, и их перевели в лагерь шахты № 29. Явились и вольные, из бывших зыков, кто не имел права выезда из Воркуты. Для всех проходчиков Курбатов был непререкаемым авторитетом, и хотя характер у него был крутой, я никогда не слышал о нем плохого или неуважительного слова.

Проходка ствола на большую глубину – очень опасная и сложная работа, на нее обычно шли только мужественные и физически сильные шахтеры-проходчики. Они так и именовались – проходчики-стволовики. Травм со смертельным исходом на проходке стволов всегда было больше, чем где-либо на шахте. Я всегда с уважением смотрел на наших проходчиков-богатырей, когда они поднимались в бадье на поверхность. У меня рост тоже не маленький, и хлюпиком никогда не был, но по сравнению с ними я казался просто травинкой-интеллигентом. Иногда кто-нибудь из них, дурачась, шутя поднимал меня на руки и, держа над открытыми лядами ствола, ревел могучим басом:

– Вот, Борисыч, закроешь плохо наряд – не собрать тебе косточек!

В нашем ОКСе работало около ста человек, и со всеми у меня были отличные отношения, они с большим уважением относились к моей работе, называли ее почтительно «наукой»... Шахтеры-стволовики за свои годы каторги все перевидали и пережили и ничего не боялись... Иногда я был полезен еще и потому, что помогал оформить на бумаге какое-либо приспособление, облегчающее их труд. Они на пальцах объясняли мне свою идею, а я под эту идею выполнял чертеж или расчет и заказывал приспособление в мехцехе. Курбатов очень поощрял рабочую инициативу и на премии не скупился.

С учетом особой трудности и опасности проходки стволов, рабочий день у проходчиков длился всего шесть часов. Так как работа шла круглосуточно, было сформировано четыре бригады проходчиков по десять-пятнадцать человек в каждой, работа оплачивалась сдельно, и все были заинтересованы в максимальной выработке. Породу нагора поднимали бадьей емкостью ровно один кубометр, и значит, сколько подняли бадей, столько кубометров и составила выработка. Сечение ствола известно – пять метров. И если в дневную смену количество поднятых бадей определяли без особого труда, то в ночное и вечернее время сосчитать поднятые бадьи было трудно, а так как маркшейдерский замер проходки выполнялся только в конце месяца, то и недоразумений с проходкой было хоть отбавляй. Курбатов решил сделать счетчик по учету бадей и, так как он у него что-то не получался, предложил проявить изобретательскую смекалку всем сотрудникам и шахтерам ОКСа. Неожиданно я нашел наипростейшее решение: в электрическую линию, питающую главную подъемную машину, я включил самопишущий амперметр, который круглые сутки записывал все, что делала машина. Все инженеры шахты приходили смотреть на наш самописец и советовали подать мне заявку на изобретение, но сам я считал, что мое «изобретение» не такое уж выдающееся, и подавать заявку не стал. Курбатов был прямо в восторге от счетчика и утром, придя на работу, первым делом изучал бумажную ленту самописца. После установки счетчика все споры и недоразумения по проходке ствола прекратились в тот же день. Нельзя не сказать, что благодаря энергии, профессиональным знаниям и огромному опыту Курбатова на нашем участке не произошло ни одной серьезной травмы, если не считать одного отрубленного пальца, в то же время у шахтеров-добытчиков травмы, даже со смертельным исходом, были довольно обыденным явлением. В нашем коридоре, в самом конце, находилась санчасть шахты, и мы частенько видели, как мимо нашей двери двое санитаров тащат носилки с шахтером, и мы уже знали, что если лицо закрыто белой простыней, значит, несут мертвого...

Держа слово, данное мне при поступлении на работу, Курбатов ежемесячно писал в лагерь, что заключенный Боровский отлично работает и имеет право на зачеты из расчета три к одному.

С Мирочкой мы виделись теперь редко, я все же остерегался ездить в город с ночевкой, но поболтать по телефону нам удавалось почти ежедневно. Ее учеба в Политехническом институте шла очень успешно, у Миры были великолепные способности к математическим дисциплинам. Я очень радовался за Миру, у нее, кроме цели дождаться меня, появилась еще одна цель – получить диплом инженера...

В общем, в ОКСе я работал с интересом и даже, пожалуй, с удовольствием, хотя порой бывало очень уж трудно. Частенько мне приходилось надевать шахтерскую робу и спускаться либо в наш ствол, либо в шахту и проверять, так ли все делается, как мы напроектировали...

В тяжелых трудах и заботах время бежало быстро и незаметно, прошла еще одна лютая заполярная зима, и как-то летом в теплый день я решил навестить Миру, а заодно побывать в своем бывшем «доме» – в лагере шахты «Капитальная». Я позвонил капитану Токаревой и попросил выписать мне пропуск в лагерь, она любезно обещала. Сперва я пошел повидаться с Мирой в Проектную контору, которая теперь размещалась в новом замечательном здании на территории шахты. По дороге я вспомнил, что на заднем дворе шахты, где никто и никогда не ходит, растут великолепные ромашки, и я решил подарить букет Мире, которая, как все женщины, обожает цветы. Подойдя к предупредительной зоне, я начал рвать ромашки, выбирая крупные и высокие. Как часто бывает в жизни, самые соблазнительные цветы росли у самой вышки, то есть там, где взять их было нельзя. Шаг за шагом я все ближе и ближе подходил к запретной черте. Солдат на вышке беспокойно задвигался и несколько раз нарочито громко закашлял... Еще несколько шагов, еще шаг, и наконец солдат не выдержал:

– Куда прешь, мужик? Давай назад!

И тут меня обуял азарт, в обыденной жизни мне совершенно не свойственный. Неужели солдат застрелит меня теперь, когда околел Сталин, когда лагерная система трещит и разваливается по всем швам... Когда Речлага давно уже не существует, когда многие тысячи заключенных уже получили свободу, а остальные ждут ее со дня на день... Неужели выстрелит? И я еще делаю шаг, еще шаг, протягиваю руку за цветком, и еще полшага, до проволоки осталось всего ничего – протянуть руку... И тут я вижу, солдат вскидывает автомат, затвор сухо щелкает. Я понял, что солдат выстрелит... Я выпрямился, посмотрел на «человека с ружьем» в упор и медленно с огромным букетом ромашек отошел от зоны... Умом Россию не понять...

Как Мира была рада ромашкам, как купала свое лицо в бело-желтом кружеве цветов... Потом я пошел в свой бывший «дом», в лагерь, где прожил несколько лет, поговорил с моим верным Иваном, он был очень огорчен, что меня перевели в другой лагерь. Рентгенкабинет функционировал нормально, я повидал всех врачей, фельдшеров и сестер, похвастался, что мне сбросили большой кусок срока, все дружно и искренне поздравляли меня. После стационара я зашел и в кабинет капитана Токаревой, но как все изменилось! Я уже не обращался к ней «гражданин начальник» и разговаривал с ней, сидя за ее столом...

Зачеты быстро сокращали оставшийся срок моего заключения, но я все же сумел сам себе напакостить...

В одну из суббот я, перекрестившись, поехал в город, к Мире. Две ночи и день пролетели, как в сказке, мы были счастливы в нашей убогой комнатушке, почти чуланчике, и в понедельник рано утром стою я на платформе «Предшахтная» и ожидаю поезд. Но судьба не всегда благосклонна. Неожиданно, прямо у вагона, я, как и прошлый раз, столкнулся нос к носу с майором Туналкиным. Это было уже бедствие! Я увидел, как сурово сдвинулись его брови, и понял, что на этот раз пощады мне не будет... Днем по лагерному радио передали приказ начальника лагеря, в котором без лишних слов было сказано, что заключенный Боровский грубо нарушил лагерный режим, за что лишается зачетов сроком на три месяца. В переводе на русский язык это означало, что мне предстоит сидеть дополнительно еще шесть месяцев... Мои друзья, конечно, сочувствовали мне, но и прозрачно намекали, что я действительно хватил через край, нельзя же так, в самом деле... Что ж, они были правы, конечно, но ни у кого из них не было своей любимой в Воркуте... Но все же я обиделся... На следующий день, вечером, когда я несколько поостыл, пошел на прием к Туналкину. Майор выслушал меня молча, потом своим спокойным низким голосом и глядя мне прямо в глаза сказал, что его решение изменено не будет.

– Вы не новичок в лагере, Боровский, и понимаете, что такое нарушение режима заслуживает очень сурового наказания, но только потому, что вы это вы, я ограничился самым мягким наказанием из всех возможных. Все. Идите.

Я понял, что спорить бесполезно, и ушел, весь пылая от гнева и ненависти.

Правда, в глубине души я понимал, что начальник лагеря прав, фактически, находясь в городе, я был в бегах, а за это во все времена лагерной системы полагалась пуля без всяких сантиментов, но все же я надолго сохранил обиду на все начальство.

Время шло, и наконец пришел конец моего десятилетнего срока заключения, зачеты все-таки значительно приблизили его, и в теплый августовский день 1956 года я, сердечно попрощавшись с товарищами по лагерю, иду с вещами по мосткам к знакомой вахте, чтобы покинуть тюрьму, отнявшую у меня лучшие годы жизни. Меня арестовали, когда мне не было еще и тридцати трех, а выхожу на свободу я в сорок два года.

На вахте два вохряка, смеясь и балагуря, отобрали у меня пропуск с фотокарточкой и взамен вручили справку об освобождении, которую я должен обменять без промедления на паспорт в городской милиции.

– Ну что, Боровский, повезло тебе, что Сталин помер, а не то пахать бы тебе да пахать, у тебя ведь была «полная катушка»?

– Да, – отвечаю, – пришлось бы мне еще пятнадцать годочков припухать.

– Ну давай, Боровский, топай да смотри не напейся на радостях!

Это было их напутствием. Мой сидор шмонать не стали, да и что в нем могло быть? Мои верные спутники – готовальня, логарифмическая линейка, две книги по электротехнике, пара белья, валенки и мой видавший виды бушлат со споротым личным номером... На прощанье я говорю солдатам, уже без «гражданин начальник»:

– Ну, мужики, прощайте, служите счастливо!

В ответ оба закивали головами в зарешеченном окне... Я открываю дверь вахты и выхожу на волю. Все.