С виду получается так, будто в организации овцеводческого дела только руководство и имеет значение, а между тем в действительности все совершенно иначе, потому что самая эта организация, от старого чабана до вожака-барана, только затем и существует, чтобы стадо хорошо себя чувствовало, больше давало шерсти, мяса, молока, чтобы не болело и размножалось как можно скорее.
Только ведь по стаду-то не заметно, что оно размножается, — словно бы каким было, таким и остается. Из ярочек вырастают овцы-матки, из ягнят — бараны, баранов откармливают, состарившихся маток или молодых, но яловых овечек тоже ставят на откорм, чтобы отправить затем куда-то, куда вряд ли достигает баранья фантазия. Этот последний путь ведет в город, на рынок, в кастрюльки и сковороды, хотя часть покупательниц предпочитает длинноногую домашнюю птицу с хрусткими косточками, утверждая, что баранье мясо пахнет… бараниной.
А между тем, это утверждение — чистое жеманство и бестолковщина. Пахнет-то не мясо барана, а жир, если же этот жир снять, а мясо вымочить, никакого неприятного запаха баранина, а тем паче ягнятина не имеет.
Тушеная или жареная баранина — король среди яств подобного рода, только что титул свой носит дольше, чем короли.
Однако рассказ о старой Репейке и о Репейке, ее сыне, не может остановиться на похвальном слове баранине, ведь если мы увлечемся восхвалением поджаренной на сале, чесночком сдобренной бараньей ножки — воспеть которую лишь в высокой оде пристойно, — то это далеко уведет нас от героев нашего повествования, чем последние были бы крайне недовольны, хотя и они весьма почитают баранину. (Признаемся откровенно: автор — тоже, так что лишь присущая ему мужественная сдержанность заставляет его поступиться дальнейшими дифирамбами бараньей ножке.)
Словом, лучше нам вернуться из незнакомой овцам кухни туда, где они обитают, ходят-бродят, топчут дороги и пастбища и где жизнь стада представляется бесконечной, какова она и есть на самом деле. Да, тот или иной баран, овца могут исчезнуть за оборвавшейся дугой бараньей жизни, но стадо движется нескончаемо, из весны в зиму, звенит колокольчик, надрывается собака, размеренно вышагивает осел, неся на спине нехитрый скарб пастуха, а старый пастырь не спускает с отары спокойного твердого взгляда, словно бы смотрит неотрывно еще с той поры, когда брели они вот так же по азиатским просторам. А может, так оно и есть, только вместо бескрайних поросших травою равнин перед ним простираются теперь пологие холмы, и не пасутся кони подле шатра, и нет при себе ни лука, ни топорика, и костер может пылать даже ночью — чужие племена уже не зарятся на его скот.
И, когда прилягут ленивые, без теней, сумерки, не нужно подвязывать собакам колючие ошейники, потому что нет в этих краях бродячих волков, привычно хватавших добычу за горло, и пронзительные их глаза уже не горят вокруг загона, то вспыхивая, то исчезая, словно блуждающие огни.
Над здешними пастбищами мирно плывут запахи чабреца и шалфея, и если какой-нибудь молодой кобчик с клекотом принимается честить затаившегося в терновнике сорокопута, все овцы разом вскидывают головы, как будто в этом мире неспешности, тишины и лениво колышущихся ароматов случилось нечто непристойное. Ибо принадлежит этот край не только отаре, Репейке, Мате Галамбу и огромному государственному хозяйству, но и всему живому: мышам-полевкам, сусликам, хорькам, да и травам, и деревьям, которые точно так же расцветают и увядают, жаждут, ненавидят, дерутся, любят и погибают, как вожак отары, Репейка или Янош Эмбер, кому — как мы знаем — покуда много способнее откликаться на имя Янчи. Ведь и Янчи был Янчикой, и будет Яношем, а когда-нибудь станет даже покойным Яношем Эмбером, о чем впрочем думать не стоит, чтобы не порушить, не повредить наши здоровые, жизнью занятые мысли. К чему ковыряться в завтрашнем дне, будущем году и в отдаленных завихрениях бытия? Удовольствуемся сегодня тем, что есть, погреемся, покуда можно у огонька, бережно выберем из пепла все, что сладостно и отрадно, остальное же предоставим тлению, как тому и положено быть.
Пастбище немо сейчас, как раскрытая белая постель в пустой комнате — вот так стоит она, холодная, ожидающая, хотя неизвестно еще, кто в нее ляжет. Сонно поблескивают звезды, словно далекие фонарики в тумане; кусты, блюдя приличия, низко опустили снежные юбки, устроив хижинки для зайцев, куропаток, фазанов и прочих зимних скитальцев; иной чертополох еще прямится гордо, вокруг него скачут щеглы в поисках зерна, а на убегающих вдаль волнах холмов загадочно темнеет черный забор леса, словно за ним уже и нет ничего или, напротив, хранится великое множество тайн.
Под холмом журчит ручеек, сердито обегая неуклюжие камни, и весело всплескивает, когда какой-нибудь валун покоряется надоедной бранчливой струе и по-стариковски плюхается в поток. Теперь ручей заменяет отаре водопойную колоду. Здесь останавливается стадо утром, выйдя из загона, — надо ли пить, нет ли, — и здесь же делает остановку вечером, накачиваясь водой напоследок, чтобы раздавшиеся барабанами животы округлились еще больше.
Отсюда овцы, перейдя вброд ручей, поднимаются на вершину, где, раззявив огромный беззубый рот, их ожидает овчарня, и в ее темном зеве плавно исчезает вся отара с людьми, собакой и даже ослом. Правда, в летнее время Чампаш иногда вдруг упрется, остановится во дворе, и тогда приходится здесь же снимать с него поклажу.
— Что, мало тебе, не налопался? — язвит Янчи: ведь это он должен теперь внести в овчарню шубу и прочие пожитки.
— Чтоб у тебя в ухе черви развелись, — говорит на прощанье Янчи Чампашу, который, впрочем, не вполне ясно понимает смысл столь злокозненного пожелания. Стоит Чампашу поранить на лугу ухо, тотчас налетает трупоед, которого в иное время и не видно нигде, зато на запах крови он тут как тут, садится на рану и откладывает туда яички, бесчисленное свое потомство. Личинки быстро вырастают, начинают копошиться, рана так и кишит этими червячками. Вот что пожелал Янчи Чампашу, но, правда, не всерьез, а просто так, к слову…
А Чампаш постоял немного, подождал, пока уляжется пыль и совсем завечереет, а потом — исчез, серый в серых сумерках, скрылся в направлении навеса. Янчи ведь на то и намекал.
Навес стоит на своих крепких ногах-сваях бог знает с коих времен, лишь с двух сторон оберегаемый стенами; меж ними свободно гуляет ветер, досушивая собранное на зиму сено. Сюда и нацелился Чампаш, которому после обильного зеленого угощения пришла охота полакомиться еще сухим кормом.
Захотелось Чампашу сенца, ну, а от желаний своих он не отступался, даже если за то полагалась взбучка, Например, однажды — правда, лишь однажды — пришла Чампашу охота попробовать вина. Понюхал он вино и, по запаху судя, решил, что это вполне толковый напиток, да так оно и есть на самом деле.
В тот раз к Мате Галамбу завернули переночевать виноторговцы, а на рассвете порешили не тащить с собой почти пустой бочонок, а перелить из него остатки в другой, едва початый, пустой же бочонок прихватить на обратном пути. Ну, часть перелили да и оставили на время бадейку за телегой, — вот тут-то Чампаш и понюхал из любопытства незнакомого цвета и запаха жидкость.
— Эге-ге! — не сказал, правда, но, должно быть, подумал Чампаш и сильно потянул из бадейки. Вино славно согрело ему желудок и вообще настроило на приятный лад. Неизвестно, размышлял ли он при этом о чем-либо, но во всяком случае окунул морду в удивительный напиток и стал долго и жадно его всасывать. Затем преспокойно побрел своей дорогой, чувствуя в себе силы необыкновенные, а также исключительную храбрость; на душе вдруг стало отменно весело.
Горшки на плетне, например, зеленопузые и вислоухие, оказались вдруг на редкость забавными, и Чампашем овладело страстное желание сойтись с ними поближе.
— Ну и ну, — вероятно, думал он, — да у меня в животе щекочет, как только гляну на эти кувшины! А ну, поиграю-ка я с ними немножко…
И Чампаш подтолкнул мордой ближайший кувшин. Кувшин откачнулся было на другую сторону, но тут же и вернулся обратно, стукнув осла по носу.
Чампаш немного обиделся и толкнул кувшин посильнее, отчего тот перевернулся в воздухе, а на земле только — хрясть! И распался на мелкие кусочки.
Чампаш приветствовал это событие лихими прыжками и на радостях разок сильно лягнул ногами воздух.
— Хе-хе, — подумал он и со следующей посудиной уже не стал церемониться, а сразу же подбросил ее. Однако, она упала ловчей и не разбилась. Странно. Чампаш понюхал ушастый горшок, учуял как будто запах вина и вернулся за телегу, потому что опять захотелось ему выпить.
Из желтого зеркала вина на него смотрел другой осел, смутный и колышущийся, который к тому же тотчас исчез, едва Чампаш захлюпал губами. Удивительно! Напившись, он обошел бадейку, отыскивая другого осла, так как испытывал неодолимую потребность в общении, но осла нигде не было. Чампаш обошел и телегу, потом остановился и долго думал.
Дверь пастушьего дома была открыта, и во двор вырывались звуки громкой беседы. Виноторговцы завтракали, дядя Мате и даже Янчи поддерживали компанию, покуда Маришка — вдовая дочь старого пастуха — переворачивала на огне еще одну скворчащую цепочку аппетитных колбасок.
Чампаш начисто забыл в эту минуту представившееся ему видение, его захлестывали по колено волны радужного благодушия, которые выплескивались из двери, расцвеченные яркой стружкой человеческой речи.
— Я должен войти туда, — понял Чампаш и, конечно, потопал в дом, ибо в этот миг его не сбила бы с пути даже стая волков. Подойдя, он прислонился к дверному косяку, чувствуя, что вправе позволить себе некоторые удобства. К тому же, он почему-то споткнулся, да и земля словно бы качнулась у него под ногами, так что опереться было необходимо — опора вселяла спокойствие.
— Вот и я, — громко вздохнул Чампаш, — ведь я здесь свой, это всем известно… — Но тут он попытался прогнать муху с чувствительного своего брюха и опять пошатнулся.
— Черт возьми, что творится с этим ослом? — поднялся старый Галамб. — Уж не съел ли чего не надо? — Он почесал Чампашу лоб, до слез растрогав тем своего длинноухого помощника; осел вздохнул еще раз, меланхолически и любовно.