— А может он бритый был, — возразил Лойзи, — кто теперь носит усы, Мальвинка? Да и кто бы сумел украсть Репейку! Тут скорее несчастный случай…
— Глупости! — сказала Мальвина. — Ты, Алайош, тоже чокнутый? Несчастный случай! Какой такой несчастный случай? Где собака, вот в чем вопрос! Даже если бы паровой каток ее переехал, и то бы след остался. А тем более, если бы под машину попала. Алайош, слушай меня: ее украли!!
Алайош выслушал и даже примолк, ибо Мальвина — против обыкновения — рассуждала логично и, признаемся, была права.
Именно так: Репейку украли.
Вор был, конечно, не простой человек, вор был — пастух. От пастуха шел запах пастуха, запах загона, запах баранов, всепокоряющий запах дома, который и почуял Репейка еще во время представления. Почуял и сразу был выбит из колеи. И хотя над ареной стоял густой дух человека, медведя, лошадей и смолистых опилок, тот прежний запах полоснул его по носу, словно бритвой, нахлынул со всеми событиями смутно жившего в памяти прошлого, реальный, как острый утес.
И эта прошлая жизнь потянулась за щенком, проникла ему в сердце и, как только стало можно, повела за собой, ибо у него было такое чувство, что где-то за шатром, за всем этим скопищем людей, в темноте стоит старый Галамб, а с ним Янчи, Чампаш и стадо.
На самом же деле то был всего лишь чужой пастух, который ведать не ведал о том, что Репейка — чудо-собака, жемчужина цирка. Не торопясь, с мешком на плече, в котором привез кому-то ягненка, шел пастух на постоялый двор, где молодой родственник-шофер ждал его со своим грузовиком. Грузовик, кативший в город, случайно повстречался с телегой пастуха, и пастух немедля попросился к племяннику в машину.
И вот шагает себе пастух к постоялому двору, а на большой площади шумит-гремит цирк; решил пастух подглядеть, что там и как, — вдруг да увижу что, думает, будет о чем дома порассказать старухе. И увидел: нашел в брезенте дырочку, приложил к ней глаз, а по арене как раз «Роза пустыни» скачет!
— Эх-хе-хе! — как всякий мужчина с усами, при виде приятной особы женского пола пастух покрутил усы. — Эх-хе-хе! Эта ловко сидит!..
Слова одобрения относились к Мальвине, той самой Мальвине, которая на следующий день с удовольствием бы по волоску выщипала усы пастуха, подкручиваемые сейчас в ее честь. Но в тот момент необычайная подсознательная связь была еще слепа — какой и останется навсегда для наездницы и пастуха, — хотя связующее звено уже появилось.
Пастух стоял в глубокой тени, подумывая, не расширить ли дырку ножом; он огляделся по сторонам — не видит ли кто, — как вдруг на ярко освещенной площадке перед входом показался Репейка. Пастух тут же вынул из карманов руки и начисто позабыл и цирк, и даже обворожительную Мальвину.
— Экий же ладный пуми! Как это его занесло сюда?
— И он тихонько свистнул сквозь зубы; свист был похож скорей на шипенье: так умеют свистеть только пастухи.
Репейка вздрогнул и, словно околдованный, подошел к большим сапогам, от которых разило прогорклым салом, точно так же, как от сапог старого Галамба.
Пастух стоял неподвижно, словно истукан, потом медленно стал наклоняться.
Репейка, разумеется, уже знал, что это не старый Галамб. И Янчи нигде не было видно, и стада… Собака заподозрила недоброе, но было уже поздно. Рука пастуха петлей обхватила шею, Репейка не мог даже пикнуть и только отчаянно брыкался, пока не угодил в темную неизвестность мешка.
Мешок тотчас двинулся куда-то, Репейка тихо скулил, когда же вздумал протестовать громче против плена, огромный сапог сильно поддал его сзади тем ударом, который профессионалы называют «Оксфордом».
После этого Репейка притих, ибо ничего другого ему не оставалось. Он не знал поговорки: «никогда не было так, чтобы как-нибудь да не было», — но знал, что как-нибудь да будет.
И не ошибся.
Пастух уже заранее проголосовал сам с собою за то, чтобы под домашнее сальце угоститься на постоялом дворе вином (вдруг да племяш заплатит?… Оно бы так и следовало…), но сейчас махнул на вино рукой — почему-то ему не хотелось, чтобы кто-нибудь проведал о том, как он разжился собакой. Сразу поползут слухи, чего доброго, скажут: украл…
Он залез в полупустой кузов грузовика и крикнул племяннику, что, по нему, так можно и в путь.
— А чего ж вы в кабину не сядете, дядя Андраш? — выглянул шофер.
— Да вот, Лайчи, забыл, понимаешь, правило… в полдень-то салом перекусил и запил водицей…
— Неужто? Теперь, небось, в животе бурчит?
— Еще как… ну да пройдет.
— Ясное дело, пройдет, — сказал племянник и вынул из-под шоферского сиденья бутылку. — Я сейчас вернусь и поедем.
«А он вроде соображает», — подумал пастух и не ошибся. Шофер уже протягивал ему в кузов бутылку, судя по всему, непустую.
— Полечитесь-ка, дядя Андраш! А почему бы вам в кабину не пересесть?
— Да ведь я тут, понимаешь, того… прилягу, чтоб ветер не достал, может, еще и вздремну. Только, слышь, с чего это ты потратился на меня? Я вроде и не заслужил.
— Да ну, пустяки, о чем разговор. Поехали?
— По мне, так пожалуй…
Шофер вскочил в кабину, пастух устроил бутылку, чтоб не опрокинулась, пощупал холмик в мешке, где затаилась чудо-собака по имени Репейка; мотор зафыркал, заработал, и машина, подпрыгивая, вылезла со двора.
Оглобли Репейкиной судьбы — впрочем, у громко ревущей машины оглобель не было — вновь круто повернулись, и этот непреложный факт никто не мог изменить. Напрасно Таддеус давал объявления в газетах, сулил денежное вознаграждение, напрасно скрежетал зубами Оскар, и, как в воду опущенный, ходил Додо, напрасно тосковала Пипинч — Репейка исчез бесследно, будто капля в море. Впрочем, сейчас бессмысленно заниматься коллективными терзаниями цирка «Стар», ведь цирков по стране колесит не меньше сотни, Репейка же только один, и нас интересует прежде всего судьба нашего многообещающего знакомца, можно сказать даже — друга.
Его судьба в настоящий момент отнюдь не была невыносимой, и даже, если бы звуки и запахи неизвестного будущего не вцеплялись в нервы своими кривыми, похожими на вопросительные знаки крючьями, могла бы считаться попросту приятной.
Грохот мчавшегося грузовика сначала гулко перебрасывали друг дружке стены домов, потом он стал иногда пропадать, уносясь над пустырями вдаль, когда же город остался позади, затих вовсе, раскатившись в ночной немоте полей.
Репейка начал принюхиваться: глаза и уши не могли сослужить ему сейчас никакой службы, зато влажный нос исправно рассказывал о просторах полей, созревающей пшенице, о травах и деревьях, и даже о лесе; проносившийся над грузовиком ветерок некоторое время забрасывал и в мешок терпкий аромат дубровника.
Вскоре донесся запах вина, сала и хлеба, Репейку обуяло чувство острого голода, но пастух доел все до крошки и даже не подумал угостить щенка. Он защелкнул складной нож и осторожно, чтобы из-за тряски не пролить ни капли, поднес бутылку к губам. Потом раскурил трубку и засмотрелся на звезды, которые оставались неподвижны, как ни мчался грузовик.
«Должно быть, они черт знает как далеко, — размышлял пастух. — Однако небесная телега повернула на полночь… А щенка я на неделю запру в хлев, пока не обвыкнется. Давно уж не приходилось мне видеть такого ладного пуми». Пастух задумался, припоминая своих прежних собак, и незаметно задремал.
Проснулся он от того, что грузовик вдруг притормозил и остановился у перекрестка, где пастуха ждала жена.
— Добрый вечер, тетушка Бёшке, привез я вам вашего хозяина!
Вылезая из кузова, Андраш все думал о том, что в бутылке-то вина не меньше половины. Большой мешок с Репейкой пастух перебросил в телегу так, словно он был пуст, бутылку же протянул жене.
— Хороший племянник у тебя, жена, даже вина мне купил на дорожку. Хлебни чуток, да и отдадим бутылку.
— Оставьте себе, я не пью, — махнул рукой племянник.
— Не пьешь? — остолбенел пастух. — Это ж как же возможно?
— А вот так, дядя Андраш… не то подкатит милицейская машина, возьмут кровь на анализ и сразу распознают, что выпил я.
— Ишь, шельмы, и чего только не удумают!
— Нет, дядя Андраш, это все правильно, машины теперь куда меньше бьются и людей меньше давят…
— Оно, конечно, верно, а все же чудно. Коли так, Бёшке, не будем мы с тобой машину покупать.
— Не будем, не будем, только садись уж в телегу живей, ведь утро скоро.
— Спасибо, что подвез, Лайчи, загляни при случае на ужин, семейству кланяйся.
Грузовик опять взвыл раз-другой, потом мерно затарахтел и укатил.
— А ну-ка, привстань, мать, чуток. Мешок под сиденье в плетенку брошу.
— Есть в нем что?
— Утром увидишь. Пуми, щенок. Да какой! Нашел я его…
Пастух развязал веревку у горловины мешка — из плетенки-то не удерет щенок! — и так, вместе с мешком, сунул под сиденье.
— Вот так! Возьми, что ли, пока вожжи-то? А как на проселок свернешь, так хоть просто на тягу повесь их. Дремлется мне что-то…
Телега тронулась, камни мощеной дороги затараторили о чем-то с колесами. Пастух уснул, привалившись к жене, а она все смотрела на дорогу, которая серой лентой исчезала под ними, смотрела на придорожные деревья, молча отступавшие назад.
Когда свернули на проселок, колеса замолчали, и пастух встрепенулся.
— Теперь и тебе можно вздремнуть. На мосту проснемся… и если навстречу кто будет ехать, услышим.
— Кому ж здесь ехать-то?
— А черт его знает, это я просто так.
— Собака-то молодая?
— Похоже на то. В наших краях ни у кого такой собаки нет.
Телега, тихо покачиваясь, катила по проселку, а Репейка, не теряя времени, трудился над тем, чтобы в здешних краях такой собаки действительно ни у кого не было. В том числе и у пастухов.
Он вылез из мешка, прислушался, когда же сквозь высохшие прутья плетеного ларя просочилась пахнущая сеном весточка летней ночи, понял, что путь их лежит среди широких полей.
Ползком Репейка обследовал, обнюхал свою тюрьму, плетеную из прутьев, как в загоне — короб для сена, и в одном углу обнаружил довольно большой просвет… Репейка прислушался и очень осторожно рискнул просунуть в просвет голову. Прутья по бокам чуть-чуть было подались — но не достаточно, — тогда Репейка принялся грызть их: он уже был научен не совать голову в узкое отверстие.