Репейка — страница 38 из 64

А кегли, кегельные шары!

— Ну, уж этими поиграете! — отдавал старый мастер заказчикам куклы-кегли, взрывавшие унылое безделье воскресных вечеров хохотом и весельем; над куклами-кеглями возвышалась их повелительница-королева с убранными в пучок волосами, которая правила честно, демократично, ибо — если шар попадал в нее — кувыркалась точно так же, как и ее простенькие подруги.

Старый мастер почти видел, как мчится отточенный до зеркального блеска шар, атакуя куклы-кегли, почти слышал, как грохочет он, напоминая дальние раскаты грома, когда возвращается по деревянному скату.

А кубки, чаши! Малые и большие, с ручками и без ручек. Из тиса и из рябины, которые и в руки-то взять — наслаждение, а уж пить из них!!!

Не воду, конечно, — нет, нет, об этом не может быть и речи!

А колеса… ступицы, ободья, спицы. Сочетание ясеня, акации, вяза, да, пожалуй, и бука, чтобы легче катились, чтобы крепче наделись на оси, да получили вожака — добрую березовую оглоблю и, наконец, приняли на себя человека, который во что бы то ни стало желает, сидя, спешить на чужие похороны и на собственную свадьбу.

Да, чудо-колеса, которые пожирают расстояние и время, катят по пыли и грязи, по-разному звучат на проселках и на старых, камнем мощенных дорогах. Они шлепают, громыхают, постукивают, дребезжат и упрямо торопятся за подковами, которые, упав с лошадиного копыта, пророчат счастье тем несчастным, которые еще верят в счастье.

Глаза старика открыты, и все же он грезит. Видит пахнущие смолой оконные рамы из безупречной боровской сосны; сколько девичьих головок, склонясь над подоконником, глядело из них на дорогу, поджидая кого-то, сколько матерей провожало глазами уходящих детей — ведь рано или поздно дети непременно уходят.

Он видит двери, простые и парадные, которые закрывают и открывают комнаты, связывают и отделяют, тихо отворяются и грубо захлопываются, двери с обитым порогом и с постепенно стирающимися на косяке отметками, какого роста был сын в семь лет, потом в десять…

И сани видит мастер Ихарош — из дуба, простого и бургундского, из ясеня и акации, кривые экземпляры которых он отыскивал в лесу сам. Мастер убивал эти деревья, но давал им иную жизнь в хмелю работы, которая почти не утомляла, обдавая терпким запахом опилок; мало-помалу из бревна проступали точеные полозья — молчаливые пяденицы заснеженных дорог, над которыми опадают жемчужины колокольчика, сея зимнюю радость.

И еще напевало жужжание пчел о столах квадратных и круглых, маленьких и больших, но равно устойчивых, словно выкованных из железа; в них не видна была проклейка, они надежно держали на себе хлеб и не качались, когда на них исписывались тетрадки или подписывались договора, не колыхались даже под любовными письмами, хотя известно, что любовь — состояние самое неустойчивое.

Потом припомнились старику кровати, на которых люди проводят чуть не полжизни. В них они рождаются, видят сны и в них умирают, но кровати выдерживают все беззвучно, ибо поделки мастера Ихароша не скрипят, не жалуются и не трещат в ночной час, когда просыпается человек с мыслью о долгах своих, и со страху мерещатся ему привидения.

Нет, никогда не выходило из-под рук старого мастера плохо сработанной вещи. Он любил материал, с которым работал, и любил работу, которая придавала материалу смысл и форму.

Инструменты не были рабами в глазах Гашпара Ихароша, он смотрел на них, как на затейливых, крепких, серьезных или веселых сотоварищей, которых следует опекать и ценить и которые, стоит мастеру перейти к новому процессу, чуть ли не сами собой сходят с гвоздя или с полки шкафчика и, радуясь перемене, жмутся к руке, словно говорят: «Ну, а теперь, наконец, моя очередь…»

Что ж — все миновало, думал старик, странно только, что именно сегодня думается об этом…

Вокруг палило полуденное лето, но под навесом пчельника тень сладко пахла медом, и звонкий зов едва пробрался в клубящиеся где-то далеко мысли.

Зов донесся со двора, и Репейка вылез из-под старой кушетки.

— По-моему, там Аннуш, — зевнул он.

— Пойдем, Репейка, зовут нас.

Анна уже накрывала на стол.

— В саду были, отец?

— В саду. Подремали немного с Репейкой на пчельнике. Зачем ты столько всего приносишь, дочка? Есть мне совсем не хочется.

— Порошки приняли, отец?

— Кончились они. Я уж и ночью сегодня подумал, надо бы заказать лекарство.

— На той неделе Лайош поедет в город. Ну, садитесь, — кивнула Аннуш, указывая на тарелку, из которой шел пар. — А ты, Репейка, жди, когда придет твой черед.

Репейка, усердно принюхиваясь, сел у ноги хозяина.

— Щенок не настырный, — взял его под защиту старый Ихарош. — Совсем не настырный, просто около меня сидеть любит.

— Да я ж ничего… хотела и ему сказать что-нибудь, раз уж он к дому относится.

Старик мешал ложкой суп.

— Что-то совсем есть не хочется.

— Кушайте, отец, а там и аппетит придет.

— Ты, верно, права.

Суп он все-таки съел, но остальное лишь поковырял чуть-чуть.

— Думаю, пойду-ка я в город сам. Заодно и купить надобно кое-что…

Анна чуть было не сказала: зачем вам утруждать себя, привезет ведь Лайош лекарство, — но все-таки промолчала: вдруг отцу покажется, будто ей денег жалко, какие он там потратит.

— Вам видней, как будет лучше, отец.

— Я кремень хочу купить да Лайошу чубук для трубки. Он душистый вишневый чубук любит, слышал я, как он спрашивал в кооперативе. Пусть порадуется.

— Что ж, купите, отец, а только душистый или не душистый, под конец любой чубук станет вонючий, и только. Если спозаранку выйдете, еще по холодку туда доберетесь, а там отдохнете и к вечеру дома будете.

— Так и сделаю.

— Вот аптекарь-то обрадуется. Уж и не знаю, как это у человека всегда-всегда может хорошее настроение быть? Или у него снадобье есть чудодейственное?

— Может и так, — улыбнулся мастер Ихарош, — хотя мне он сказывал, это от того, мол, что не женился.

— Ах, разбойник! — засмеялась Анна. — Пойдем, Репейка, вот твой обед.

— Ступай, песик, у тебя аппетит получше.

И Репейка не заставил себя просить.


День понемногу брел к концу. Мастер Ихарош после обеда прилег, однако заснуть не мог и вскоре поднялся. Но едва поднялся, как сразу опять потянуло в постель. Он чувствовал усталость, хотя спать не хотелось.

В другое время он бы закурил, но сейчас не тянуло и к трубке.

— Черт бы побрал это лекарство, — ворчал он про себя. — Как только нужно, так его и нет.

Он был неспокоен, словно ждал кого-то, но думать о том, что кто-то может прийти, не хотелось. Что ему делать сейчас с гостем? К беседе душа не лежит, от одной только мысли об этом потянуло ко сну.

Он задремал, сидя на стуле.

В комнате постепенно стемнело, Репейка тоже не выходил. Одни лишь часы топали по лестнице времени, да рыдала какая-то букашка в сетях паука.

«Пришла бы уж Аннуш, что ли, — подумал старик.

— Вот и прошлой ночью я провалялся в одеже, оттого такой измочаленный…»

Тело тосковало по прохладному покою постели.

Но дочь все не шла — да она никогда и не приходила в такое время, — и старый мастер сидел, сидел, чувствуя, что веселый вчерашний вечер отодвинулся в страшную даль, что был он невообразимо давно. Словно эти часы неодинаково отмеряют время…

А ведь какой хороший был вечер! Как радовался Лайош и как испугался, когда Репейка принес ему спички…

Но сейчас старый мастер не улыбнулся. Принес — ну, принес.

— Ты здесь, Репейка?

Щенок вскарабкался передними лапами на колено хозяину.

— Выйдем? — вопросительно качнулись уши. — Выйдем? Мне что-то не нравится здесь, в доме. Нехорошо здесь… что-то не так.

— Видишь, Аннуш все не идет.

— Аннуш? — Репейка выбежал к воротам, но тут же вернулся.

— Нет Аннушки, — объяснил он куцым хвостом, — никого нет, и Бодри я не видел. Может, она подстерегает Цилике…

Перед дверью заворковала горлица, на тополе зашумели воробьи, солнце покоилось уже на дальней грани и в его ослепительной печи, казалось, багровеет шлак минувших часов, которому скоро предстоит обуглиться под летучим пеплом вечера.

Но и вечер в этот день приближался словно бы с трудом. С трудом остывал воздух, с трудом разгорелась лампа, с трудом слезали ботинки… Ихарош постелил себе постель и не лег только потому, что не хотел пугать Анну. Еще подумает, что заболел, а ведь никакой хвори у него нет, просто ночь его вымотала, да вино, да сигара.

— Вот ведь осел, — сердился он на себя, — пора бы, кажется, знать. Нет, не стану ложиться и съем все, что принесет… сколько бы ни притащила. Пусть не думает, будто худо мне.

Однако Анна принесла только легкий супец с яйцом и сметаной.

— Вот что полагается на ужин кутилам! А вы уж и постелили, отец?

— Делать было нечего, вот и постелил, чего тебе возиться.

— Уж не захворали вы?

— С чего бы… и стелю себе не впервой. Надеюсь, бедного Лайоша ты не этим супом кормила?

— «Бедный» Лайош слопал на ужин целую гору рыбы, ведь полная тарелка еще оставалась… с полудня пять сдобных булок умял, а потом запил бутылочкой вина, бедняжка… сейчас сюда прийти хотел… Ну, это уж нет! Так он сейчас делает вид, будто злится. Сидит, сопит, переваривает. Ничего, скоро в постель завалится… храпом, «бедненький», картинки со стены посрывает, а я лежи, вертись с боку на бок без сна, его же не добудишься…

— Вот я тебе свисток принесу из города. Посвистишь, он и проснется.

— Значит, пойдете все-таки, отец?

— Ясно, пойду. Выйду на заре, потихоньку да полегоньку. За полтора-два часа я уж и там, а вечером домой. Аптекарь парочку анекдотов хороших расскажет… Да, слушай, а ведь суп твой вроде лекарства… Собаке что дашь?

При слове «собака» Репейка, виляя хвостом, подлетел к Анне.

— Вот он я, — сообщил куцый хвостик, — словно бы обо мне речь шла.

Аннушка ласково щелкнула Репейку по носу.

— А ты так-таки все понимаешь? Ну что ж, по крайней мере узнаешь, что сегодня постный день у тебя.