— Уж не супом ли накормить его хочешь?
— И супом тоже, но припасла я для собачки и мяса кусочек.
При слове «мясо» Репейка так и взвился, словно вскрикнул:
— Где мясо?
— Ну, пойдем.
Репейке было накрыто у двери, но он и здесь не забыл о приличиях. К пище не притронулся, пока Анна не сказала:
— Ну, ешь же!
Репейка метнулся к миске, словно то была осажденная крепость.
— Хорошо, что щенок этот с вами, отец, все не одни. Он и сейчас подождал, когда я скажу, ешь, мол. Ну, посуду дома вымою, не то Лайош еще заснет на пороге, а кто-нибудь над ним посмеется.
— Этого я никому бы не посоветовал.
— Потому и говорю, ведь его со сна разбудить, так он волком вокруг озирается, будто убить хочет, а когда сам проснется, ну, чисто ребенок — рот до ушей.
Репейка еще не покончил с ужином, но Аннуш все-таки проводил. Так уж полагалось, ведь она кормила его, а это одна из самых важных вещей на свете. Возвратился он, однако, бегом: еду нельзя оставлять без присмотра. А если ее столько, что сразу все съесть невозможно, остатки полагается зарыть, таков собачий закон. Жидкую пищу, вроде супа, зарыть, конечно, нельзя, ну да из-за этого и не стоит когти стачивать.
Итак, Репейка начисто вылизал миску, затем обошел ее вокруг, проверяя, не осталась ли где-нибудь хоть самая малость съестного, и, только удостоверившись, что поработал на совесть, решил обежать двор, к тому же за то время сильно стемнело.
У забора его поджидала Бодри, энергично махая хвостом, что означало хорошие новости.
— Цилике отдубасили. Да, да, поколотили! Аладар — помнится, я говорила тебе, что так зовут моего хозяина, — Аладар так поддал ее ногой, что она кубарем выкатилась из кухни, а ведь для Цилике это в диковинку…
— Украла?
— Нет, она, понимаешь, легла на маленького Аладара, так что тот едва не задохнулся. Хозяин случайно вошел в комнату, а маленький человечек уже едва пищал. Большая поднялась буча, а вечером молоко получила я… Но, сдается мне, от тебя нынче мясом пахнет… Э-эх, молоко, конечно, хорошая вещь, но мясо есть мясо… У вас всегда так?
— Всегда.
— Не понимаю, — Бодри уперлась глазами в землю, даже уши свесились наперед. — Не понимаю. Но, вероятно, так и есть, ведь запахи не лгут. Может, выйдешь на улицу? Здесь мы хозяйничаем, и, если какой-нибудь сородич посмеет сунуться к нам, мы ему покажем.
— Нельзя, — качнул хвостом Репейка, — что нельзя, то нельзя. Так Янчи говорил — он это тоненькой палочкой говорил, — и Оскар тоже…
Бодри скривила губы.
— У вас же забор низкий.
— Нельзя. Дверь открыта, и мне надо присматривать за моим старым другом.
— Вижу, очень уж крепко в тебя вбили это «нельзя», — потянулась соседка, — а между тем, верь мне, по-настоящему приятно только то, что нельзя… и какая тебе из этого польза?
— До сих пор я и сам не знал, но теперь, кажется, знаю: ведь меня всегда кормят мясом, может, поэтому…
Бодри почесывалась в глубокой задумчивости.
— Вероятно, ты прав, но как знать, может, мне и тогда не дали бы молока?
Над этим задумался уже Репейка, потом оглянулся на дверь, на свет, падавший во двор, и почувствовал, что ему следует взглянуть на старого мастера.
— Я еще вернусь, — вильнул он хвостом и побежал в комнату, смутно готовясь подать человеку трубку или шлепанцы. Эти маленькие услуги всегда были ему радостны, потому что за это его хвалили, ласкали, и, в конце концов, кормили.
Но старый мастер ничего не приказал ему.
Он сидел на краешке кровати и улыбнулся, когда щенок тенью проскользнул в комнату.
— Только я собрался позвать тебя, а ты тут как тут.
Репейка вскинул передние лапы ему на колени.
— Цилике поколотили, — сообщил он. — Аладар побил ее за то, что она легла на маленького человека.
— Может, ты даже мысли умеешь угадывать?
Репейке приятен был этот голос, поэтому он положил голову мастеру на колени, и старая рука стала медленно почесывать ему за ухом.
— Сейчас мне вспомнилось: Аннуш-то так и не выкупала тебя, хотя обещала. Видишь, какие они, эти женщины, наобещают с три короба… но Аннуш наша — хорошая женщина.
При слове Аннуш Репейка посмотрел на дверь, потом на хозяина.
— Не смотри на дверь, нынче она уже не придет. Уложит Лайоша, помоет посуду, то да се… А завтра мы пойдем в город. Сперва к аптекарю, потом купим Лайошу чубук. Помнишь Лайоша? Спит он уже без задних ног, как пить дать… да, может, и нам пора на покой?
Между тем Лайош в эту минуту вовсе не спал. Возможно, час назад он и был еще сонный, потом стал злой, но теперь пришел в самое мирное расположение духа и даже повеселел, отчего веки поднялись сами собой.
— Стели, Аннушка, — сказал он, когда вернулась жена, — а я загляну в кооператив, сегодня обещали железо на подковы. Дядя Гашпар?
— Аппетита нет. Надо с ним побережней. В другой раз не возьмем вина…
— Под рыбу воду пить нельзя! — возмутился Лайош. — Я не к тому говорю, но это уж верно нельзя. Поперек горла станет… Ну, ты стели, а я в момент обернусь. И — сразу в постель.
Лайош потянулся так, что рубашка раскрылась на груди, и ушел. Не успел он уйти, как в прихожей опять застучали шаги.
— Ну, что дома забыл? — повернулась к двери Анна, однако на пороге вместо Лайоша стоял маленький человечек с вислыми усами.
— Тебя, Аннушка, тебя одну!
— Дядя Петер?!! — воскликнула Анна, и были в этом восклицании радость, раздражение, ожидание и все оттенки, теснясь, отлетающих мыслей.
— Давно же мы не видели вас, дядя Петер! — И Анна одним движением вновь набросила покрывало на постель, безнадежно гладко укрыв колыбель единственной мечты Лайоша. Одновременно она навела порядок в собственных противоречивых чувствах и, пока подбегала к дядюшке — он был от нее в трех шагах, — успела мысленно заглянуть в чулан, буфет, курятник, на мгновение увидела даже большую печальную голову Лайоша.
Эх, если бы Лайош не съел рыбу, мелькнуло в мозгу, но ведь съел, что поделаешь… и как только можно одному уплести этакую гору рыбы… Ох уж, этот Лайош, наказание одно! Была бы сейчас у нас рыба, хорошая, свежая… Ветчину подать нельзя, у дяди Петера зубы никудышние (давно бы уже вставить мог, денег у него хватает)… колбасы один круг остался… ох уж, этот Лайош… яичницу подать неловко, дядя Петер редкий гость (вот ведь подгадал, будь все неладно!)… остается только цыпленок, благо вода в котелке кипит, а вот как поймать его в курятнике, при свече-то… (да, а где она, свеча?) Нужно бы ту желтую хохлатку зарезать, но разве же ее в темноте найдешь?…
— Может, я не ко времени? — раскинул дядюшка Петер свои коротышки-ручки, держа в одной кнутовище. — Нельзя ведь, думаю, вас обойти…
— Ой, дядя Петер, обидели бы! А Лайош как обрадуется! (Лайоша удар хватит, когда он гостя завидит, только б старик не заметил, он ведь обидчив… белую скатерть еще можно постелить, хотя Лайош залил ее в воскресенье красным вином… ох уж, этот Лайош, этот Лайош… а если не найду хохлатку, тогда… тогда хоть рябого петушка…) — Все это пронеслось у Анны в голове за следующие три секунды, пока звучали звонкие родственные поцелуи. Дядя Петер на этих поцелуях настаивал, и Анна покорно подставляла то правую, то левую щеку.
— Присаживайтесь, дядя Петер, сейчас и Лайош подойдет. А я за вином слетаю.
Дядюшка Петер огляделся, отыскивая для кнута подходящее место, и уже в который раз решил про себя, что в завещании отпишет Лайошу да Аннуш долю побольше, чем всем прочим. Правда, это время еще далеко… А Лайош хороший парень… и не из-за угощения вовсе, а просто хороший.
«Хороший парень» кончил дело в кооперативе и рукопожатием средней крепости выразил свою радость по поводу получения кооперативом железа для подков. Щупленький заведующий лавкой от этого дружеского рукопожатия вскинул левую ногу, хотя Лайош и не собирался ее пожимать.
«И что за рука у этого Пишты! Будто из теста! — думал по дороге домой кузнец, свесив большую лохматую голову. — Ну, а теперь спать, спать…»
Свет лампы, выбивавшийся в прихожую, ласково звал войти, и кузнец, заранее улыбаясь, остановился в двери.
Остановился, потом заморгал, будто свет резал ему глаза или он плохо видел…
— Дядя Петер! — заорал он так, что Анна испуганно выскочила из сарайчика, потому что были в этом вопле страх, злость, растерянность, горечь и даже — капля радости, но радости сникающией, уходящей, словно он прощался с полученной от старого Ихароша в приданое кроватью и упорхнувшей надеждой лечь в нее пораньше.
— Вот это неожиданность так неожиданность, ну и ну…
Что подразумевал Лайош под этим «ну и ну», рассказать было бы трудно. Пожалуй, оставим и мрачную догадку, связанную с самым большим молотом, который почему-то представился Лайошу, как только он увидел дядюшку Петера… довольно и того, что после рукопожатия Лайоша глаза нежданного гостя налились слезами, надо думать, от радости…
— Крепкая у тебя рука, — покосился на свою ладонь гость. — Ну, а вообще-то как живете, дети мои?
— Да так, помаленьку. Работа, опять работа да забота, — совсем помрачнел кузнец, так как взгляд его ненароком упал на кровать. — Вина-то какого принесла, Аннушка? Того, что получше ведь?
— Того принесла, какое дяде Петеру положено, — взмахнула скатертью Анна, — но до ужина не спеша попивайте, чтоб аппетита не отбить.
— Матушка ваша тоже всяко оставляла меня поужинать, — подкрутил вислые усы Петер, — но я, говорю, уж лучше молодушкину стряпню отведаю. Так и рассудил.
Чтоб тебя громом разразило с твоими рассуждениями, подумал Лайош, сказать же сказал тихо:
— Так оно и правильно. Стариков-то скорей в сон клонит… Ну, держите, дядя Петер, — чокнулся он своим стаканом, — чтоб не последняя. (Может, хоть от вина взбодрюсь немного… не то со стула свалюсь, так и засну.)
Дядя Петер, прежде чем поставить стакан, еще понюхал его.
— А, говорят, тубероза хорошо пахнет. Что ж тогда про это вино сказать?
— Это верно, — сказал Лайош и опять наполнил стаканы, — это верно.