Над религией и всякой церковностью Репин довольно недвусмысленно посмеивался, о чем говорят все его письма и чего он не скрывал. Образ в церковь он писал, чтобы отделаться от приставаний, совершенно так же, как писал портреты неинтересных, но очень надоедливых знакомых, которых не хотелось обидеть.
Можно представить себе, что было бы, если бы до этого истинного смысла картины добрался Победоносцев, вероятнее всего ее не видавший, и если видевший, то не уразумевший: ее, без сомнения, постигла бы участь «Ивана Грозного», но она была бы изъята из обращения на более продолжительный срок.
До чего художественная критика того времени вообще не разбиралась в вопросах искусства, видно из того, что эту весьма пикантную особенность не сумели вычитать из картины и охранители из «Гражданина» и «Московских ведомостей». Раздавались даже голоса о повороте Репина в сторону религиозного мистицизма.
Поворот в этой картине действительно обозначился и поворот чрезвычайно решительный и знаменательный, но совсем в иной области — в самой глубине художественного исповедания Репина, в основной сути его тогдашних живописно-творческих устремлений.
Со стороны исполнительной картина в известном смысле может быть рассматриваема как новый дальнейший шаг вперед. С такой безукоризненностью формы и рисунка, какую мы видим в фигуре палача, Репин еще не выступал до сих пор. Но не было у него до «Николая» и этой холодной объективности. Казалось бы, что иное, как не объективность в передаче природы, обеспечивает максимальную жизненность и правдивость ее воспроизведения? На самом деле это не так: объективность, исключая решающие в искусстве моменты темперамента, индивидуальности, интуиции, приводит тем самым к новой условности, не той, прежней, академической, против которой боролся реализм и такой его колосс, как сам Репин, а к условности реализма. Круг замкнулся, поверженная во прах гидра академизма показала здесь вновь свое лицо. Картина вся условна, сверху донизу. Условен уже самый ее общий тон, цвет лиц, обнаженных тел, одежд: только в мастерской их можно было скомбинировать в данной расцветке, ибо на воздухе, против заревого неба, ни тело, ни особенно белые части одеяний не могут быть такими, какими их написал Репин. Здесь есть только правда формы, жизненность объема, но совсем нет правды света и жизненности цвета. За этой основной условностью потянулся условный пейзаж — горы и мглистая даль, условный задний план, составленный из нечего не говорящих, безразличных фигур статистов и статисток, наряженных в сомнительные, с точки зрения археологии, костюмы. К тому же эти дальнепланные фигуры недостойны Репина по слабости формы, рисунка и экспрессии: не многим хуже могли написать иные ученики Академии того времени.
Когда картина была уже на XVII Передвижной 1889 г., Репин начал повторение ее, заказанное Ф. А. Терещенко. Повторение превратилось скорее в вариант, чем в копию: переставлена фигура военачальника, иначе задуман и выполнен коленопреклоненный казнимый первого плана. Этот вариант закончен в 1890 г. Он такого же размера, как и картина Русского музея, и сейчас находится в Киевском художественном музее [Киевский Гос. музей русского искусства].
В том же 1890 г. Репин повторил этот вариант в размере вдвое меньшем для монастыря в окрестностях Чугуева. Ныне он во Всеукраинской картинной галерее в Харькове [Харьковском Гос. музее изобразительных искусств].
Но вот, наконец, и эта картина кончена. Преодолено последнее препятствие, стоявшее на пути к «Запорожцам». Как станет он заканчивать их после «Николая Мирликийского»? Со времени их первого эскиза прошло целых десять лет. Что только ни стояло на этом самом мольберте за это время, чего ни пережил перед ним за долгие годы Репин, сколько творческой энергии и сил было здесь потрачено, сколько испытано разочарований от неудач и сколько было радости от преодолений. Нельзя работать над произведением в течение десяти лет, без ущерба для его свежести и целостности. Даже гений Александра Иванова не мог выйти победителем из непосильной борьбы с отлагающимися наслоениями мыслей, чувств, переживаний и неизбежной общей смены вкусов, что сказалось и на его «Явлении Христа народу».
Запорожцы. Деталь левой стороны картины.
Репин работал над «Запорожцами» в те годы, месяцы и дни, когда он писал столь в корне различные картины, как «Проводы новобранца», «Крестный ход», «Не ждали», «Иван Грозный», «Николай Мирликийский». Какой должна была получиться картина, начатая ранее и пережившая их? Либо она должна была вбирать в себя постепенно все черты этой из года в год сменявшейся панорамы — что было бы явно дико и для гармоничного Репина неприемлемо — либо она должна была заговорить языком последнего по времени ее предшественника — «Николая», что было логично и для Репина единственно естественно. Так оно и случилось: «Запорожцы» Русского музея, не по замыслу, конечно, и не по теме, но по всему художественному смыслу их выполнения и особенно по живописной установке — кость от кости и плоть от плоти «Николая». Не только совершенно то же общее цветовое впечатление, но даже абсолютно то же заревое небо и тот же эффект силуэтящих на нем лиц. Точно Репину не хватило воображения представить себе иную обстановку и иную природу.
Здесь мы подходим к самому существенному моменту репинского творчества — отсутствию воображения — не только в «Запорожцах» и «Николае», но и вообще во всем искусстве Репина. Отсутствие воображения — еще не беда для художника: достаточно сказать, что его не было ни у Веласкеса, ни у Франса Гальса, ни у Гольбейна. Но они, за редчайшими исключениями, и не брались за темы, не отвечавшие их дарованию и бывшие им не по силам, а Репина, как назло, они-то и притягивали: «Софья», «Запорожцы», «Николай», позднее «Иди за мною, сатано» и другие. Для таких задач надо было владеть исполинским воображением Сурикова. В сущности и «Иван Грозный» не тема для Репина, и с нею он вовсе не справился, как с темой исторической, одолев ее совсем с другого конца — со стороны психологической. И он был тысячу раз прав, когда после доброй порции этюдов с натуры и восхищения красотой жизни посылал к черту «все эти исторические воскресения мертвых, все эти сцены народно-этнографические»[85].
Но как в «Иване Грозном» Репина спасла от провала большая, сторонняя сюжету и истории задача экспрессии, так в «Запорожцах» до известной степени выравнивала линию задача, казалась бы, второстепенная для данного сюжета, только сопутствующая ему, — задача смеха. И подобно тому как там случайная удачная мысль — явившаяся не сначала, а только в процессе работы и даже ближе к ее завершению — подменила начальную, основную тему, так здесь этот подголосок зазвучал громче ведущего мотива, сильнее всех литавров, и перерос главную тему, став на ее место и приобретя доминирующее значение. «Николай Мирликийский» — не религиозная картина, «Запорожцы» — не историческая; первая — только психологический этюд, как бы изыскание из области психо-патологических явлений, вторая — опыт психо-физиологического анализа. Ибо здесь раскрыта скорее физиология смеха, чем даны просто изображения смеющихся людей, как у Веласкеса в «Вакхе» или у Гальса в группах стрелков, в «Гитаристе» и «Мальчиках».
Запорожцы. Деталь картины. Писарь.
Запорожцы. Деталь левой стороны картины.
Запорожцы. Деталь центральной группы.
Запорожцы. Деталь левой стороны картины.
Эти три черты репинской натуры — отсутствие воображения, страсть к задачам экспрессии и тяготение к передаче сложных человеческих деяний, движений и помыслов, главным образом со стороны их физиологической видимости, — определяют все содержание его творчества. Не только ничего «потустороннего», но ничего не крепко привязанного к земле, к земному и физиологически-человеческому.
Проблема смеха давно занимала Репина. В собрании рисунков Цветковской галереи, перешедших в Третьяковскую, есть один, весь посвященный разработке темы смеха и изображающий ряд лож театра во время представления водевиля. На большом, сильно вытянутом в ширину листе (17×34 см) мы видим 16 смеющихся зрителей всех возрастов. Рисунок, очень беспомощный в техническом отношении, обнаруживает всю слабость Репина — уже после «Дочери Иаира», «Бурлаков», после Парижа и «Протодиакона» — в рисовании от себя, без натуры, но он показателен по тому упорству и настойчивости, с которой здесь дана попытка анализа различных типов и градаций смеха. Усилия, потраченные Репиным тогда на изображение этих 16 смеющихся, — ничто в сравнении с теми, которых ему стоили «Запорожцы». Сравнение эскизов различного времени показывает все растущую убедительность и крепость этого нового замысла на тему смеха. Дикий, разгульный, чудовищный смех запорожцев возведен Репиным в оргию хохота, в стихию издевательства и надругательства. Смех здесь передан опять прежде всего в его физиологической природе, и этот его аспект изучен так, как до этого не изучал его ни один художник на свете.
Со стороны передачи всех возможных ступеней смеха Репин добился здесь, путем длительной, упорной работы и постоянных переписываний и улучшений, таких результатов, что на основании нескольких десятков голов запорожцев можно составить исчерпывающий своеобразный «атлас смеха». При этом он так много и добросовестно изучал бытовую сторону жизни запорожцев — оружие, пороховницы, одежду, украшения, музыкальные инструменты, — что эта картина вышла наиболее историчной, в смысле археологическом, из всех репинских работ, но все же и в ней он не дал подлинной исторической картины, раскрывающей и обнажающей перед нами прошлое не только при помощи предметов материальной культуры, но и всем комплексом связанных с данной эпохой представлений.
Общий тон картины Русского музея столь же надуман, не высмотрен или недостаточно тонко высмотрен в действительности, как и в «Николае Мирликийском». Он условен, так как Репину по необходимости — впрочем, им самим для себя придуманной — приходилось все писать в мастерской: в эти полусумеречные часы, когда уже огонь костров начинает светиться, писать с натуры мудрено. Но для чего было связывать себя фиксацией именно сумеречного момента, заведомо усложнявшего и без того невероятно сложную задачу?