наться, что я с некоторых пор ужасно полюбил уединение; не знаю, худо ли это или хорошо, но я теперь совершенно наслаждаюсь своим путешествием в одиночку; за границей это первый раз. Впечатления ложатся сильнее и продолжительнее, мысли возбуждаются глубже, и ничто почти не мешает им заканчиваться и давать некоторый результат голове». И, как всегда, он говорит, что самые лучшие мысли приходят в дороге. Рубенса «…видел сегодня в Бельведере в первый раз. Я положительно ничего этого не видел в 1873 г. Да, Рубенс — это Шекспир в живописи!.. („Игнатий Лойола изгоняет бесов из одержимых женщин и мужчин“).
…Конечно, не обходится у него без живописной риторики, в виде ракурсов, торсов, плеч, следков, пятерней, но все же это гениальный силач!..
…А какой портрет его самого! Уже в преклонных летах. Какое достоинство в фигуре, какая доброта в глазах потрудившегося человека! Гениальный, бессмертный художник!». Понравился еще ему Креспи (Христос и ап. Петр и Павел) и Джентилески «„Магдалина“ лежит в пещере и мечется без сна и без покоя (интересный психологический этюд). Его же — „Отдых св. семейства“, превосходный, полон спокойствия, и в какой реальной, живой и близкой нам форме!.. — В Болонью!..» — заканчивает он неожиданно письмо[51].
П. И. Бларамберг, композитор. 1884. ГТГ.
М. Н. Климентова-Муромцева, певица. 1883. Ереванский музей изобразительных искусств.
Н. В. Стасова. 1884. ГРМ.
«Стрекоза». В. И. Репина, сидящая на жердочке. 1884. ГТГ.
В Венеции он попал на выставку современных художников, организованную в новом выставочном здании в публичном саду. Новые итальянские художники произвели на него хорошее впечатление свежестью красок, чувством правды и смелостью, хотя форма у них и страдает, ибо «новые художники относятся, как пейзажисты» к природе. Это сразу переносит его в его собственную мастерскую в Петербурге, и он делает, как обычно, сбоку приписку: «К вам покорнейшая просьба (не забудьте)! Попросите Сюзора (архитект[ора]) и еще кого знаете в городской управе архитекторов, чтобы поскорее разрешили моему хозяину Григорьеву (Конст. Иван.) строить павильон, т. е. мне мастерскую»[52].
До сих пор у Репина не было настоящей мастерской, а была просто большая светлая комната с несколькими окнами, в которой он писал свои большие картины. Весной 1887 г. он уговорился с хозяином дома, что тот надстроит над его квартирой павильон со специальной мастерской, о которой он и писал Стасову из Венеции.
Из Венеции Репин проехал во Флоренцию и Болонью, а оттуда в Рим и Бари. Во Флоренции он написал автопортрет Третьяковской галереи. Рим ему так же не понравился, как и в первый приезд. Особенно он был огорчен работами юных русских художников-пенсионеров. Делясь со Стасовым восхищением по поводу его новой статьи, он пишет ему в июне из Рима:
«Столько правды, силы убеждений и вечной вашей стойкости за настоящее, за национальное, самобытное искусство, выходящее из глубины недр художника. Это я особенно почувствовал здесь, в этом паскудном, кастратском Риме, при виде работ наших несчастных ссыльных юношей. Боже! Что они тут делают!!! И, если они проживут тут несколько лет еще, они окончательно оглупеют, полюбят эту пошлую помойную яму, это гнусное гнездо черных тараканов в виде католических попов всякого возраста и будут прославлять этот подлый памятник папской б.... и — храм св. Петра! Ах, как я ненавижу Рим! Насколько мне нравится Венеция, Флоренция, как я был восхищен всей Италией… до Рима. Рим такая пошлость! Кроме Рафаэля, Микель-Анджело, здесь только и есть, что остатки древнего героического Рима»[53].
Фраза Репина в письме из Вены об уединении, которое он с некоторого времени полюбил, не была им случайно обронена: для этого у него было достаточно оснований, главным образом и побудивших его к дальней поездке.
Как-то в 1883 г., в письме к Третьякову, Репин, сообщая о разных художественных новостях, между прочим пишет:
«У меня лично идут такие семейные дрязги, о которых бы я, конечно, молчал, если бы они не мешали мне работать… Ну да это к делу не относится»[54].
Репин не отличался безупречной верностью любимой им когда-то жене, миниатюрной Вере Алексеевне, давно уже утратившей для него интерес. Вся уходившая в домашние заботы и в возню с детьми, она не могла уделять мужу должного внимания и, конечно, вскоре его потеряла. Усталый от работы, он искал отдыха на стороне. Он чувствовал себя хорошо только там, где мог поговорить на «большие» темы, всегда его волновавшие. Правда, в поисках новых привязанностей он не всегда был достаточно разборчивым, сильно роняя себя этим в глазах жены. Отсюда эта фраза о «семейных дрязгах».
Так тянулось долго: худой мир лучше доброй ссоры. Но постепенно жизнь становилась напряженнее и развязка была неизбежна. Репин купил для жены и детей в пожизненное владение квартиру на Карповке, в которой семья его жила до революции, обеспеченная вкладом в банк, дававшим ей возможность безбедно существовать.
Вернувшись в Петербург в июле 1887 г., Репин вынужден был сам, без жены, устраивать свою новую мастерскую и заниматься ее оборудованием. Написав два письма Третьякову и не получая на них ответа, он встревожился, успокоившись только тогда, когда ответ пришел. 17 августа он пишет Третьякову:
«Вернувшись сегодня только домой, я нашел ваше письмо от 2 августа. Оно меня очень обрадовало: я вижу, что вы ко мне не переменили отношений. Не получая так долго ответа на мои два письма о Крамском, я думал, что вы, вследствие разных наговоров о моем теперешнем семейном положении, не считаете меня более достойным вашего доверия и дружбы. Поняв это, я решился молчать и со своей стороны…»[55].
Выбор царской невесты. 1884. Пермская обл. художественная галерея.
Откуда вернулся только что Репин, мы узнаем из писем его к Стасову от 19 августа:
«Только вчера вернулся я домой. И знаете ли, где я был? — В Ясной Поляне. Прожил там 7 дней в обществе маститого Льва. Написал, между прочим, с него два портрета. Один не удался, я его подарил графине. Другой пришлют мне недели через две. Он просил передать вам его „любовь и дружбу“»[56].
Репин приехал в Ясную Поляну 9 августа, а уехал 16-го. О портретах его С. А. Толстая говорит в своем дневнике: «Репин написал два портрета Льва Николаевича; первый он начал в кабинете внизу, остался им недоволен и начал другой наверху, в зале, на светлом фоне. Портрет удивительно хорош»[57]. Это большой поколенный портрет в кресле, с книгой в левой руке, выставленный на XVI Передвижной 1888 г.
Портрет, писанный в нижнем кабинете, за письменным столом, на фоне книг, действительно нехорош, сбит по форме, коричнев в цвете и мало похож. С 1887 г. он висит постоянно в Ясной Поляне.
Кроме двух портретов, о которых говорит сам Репин в письме к Стасову, он сделал еще ряд рисунков с пашущего Толстого. С них он написал весною 1887 г. не менее известную картину «Толстой-пахарь»[58].
Иуда Искариот. Этюд 1885. Был в собр. Е. М. Челноковой [ныне в ГТГ].
Г. Г. Мясоедов, художник. 1886. ГТГ.
М. И. Глинка в период сочинения оперы «Руслан и Людмила». 1887. ГТГ.
Третьяков уже давно и сам собирался заказать Репину портрет Толстого. Узнав, что тот только что его написал, он пишет ему:
«Но вот тут-то для меня и беспокойство: то ли сделано, что мне казалось необходимым и что можно сделать было только вам. Лев Николаевич — такая крупная личность, что его фигура должна быть оставлена потомству во весь рост и непременно на воздухе, летом; во весь рост буквально. Уведомьте меня, что вы сделали»[59].
Репин показал это письмо Стасову, который написал по поводу него длинное послание Третьякову:
«Меня восхитило ваше последнее письмо к Репину — о том, что портрет Льва Толстого должен быть во весь рост! Правда, правда, миллион раз правда: Лев Толстой такой гений, что выше не только всех наших писателей и поэтов (не говоря уже о Тургеневе, Гончарове, Достоевском, Островском, но выше самих Гоголя, Пушкина и Лермонтова, наших вершин!), но даже большинства европейских писателей, а написав „Власть тьмы“ и „Смерть Ивана Ильича“ стал, может быть, недалек от самого Шекспира. Значит, такого человека надо изобразить для всех будущих времен и людей, на веки веков, от макушки до пяток, во всем его облике. Вы правы, миллион раз правы. Да и Репин, вероятно, сделал бы так сам, именно по этим соображениям, но у него есть какая-то несчастная страсть к портретам поколенным (собственно, для меня ненавистным! Уже лучше грудной (!!!), а во-вторых, он вынужден был обстоятельствами особенными: начал-то он писать портрет на холсте, который привез с собой, но остался недоволен и забросил портрет, не кончив (уже после докончил его немного и подарил графине Софье Андреевне); ему хотелось писать новый, другого холста с собой не было — по счастью оказался холст у молодой графини Тани (которая рисует и училась в училище у Перова). Значит, надо было поневоле брать то, что есть. Каков этот портрет — я не знаю, он еще не приехал сюда, но что чудесно, что прелестно — это маленькая картинка (масляными красками): „Лев Толстой, пашущий на своем поле“. Тут все чудесно, начиная с лошаденки и кончая последней подробностью. Я сам еще не видел — лишь завтра увижу, но все художники, да и простые люди, кто видел, — все восхищаются. Надеюсь, что ваши жадные, ястребиные когти тотчас распрострутся на этот маленький брильянтик. Не дай бог, чтобы кто-нибудь вас опередил. Про большой портрет я имею только вот какое сведение.