Узнав у служителя, что за всеми справками надо обращаться к инспектору Академии, он отправился к нему. Дощечка на дверях с надписью «Инспектор К. М. Шрейцер» повергла его в такой страх, что он решил поискать дощечки с менее страшным званием, и, остановившись перед надписью «конференц-секретарь Ф. Ф. Львов», решился позвонить: «Секретарь, кажется, что-нибудь попокладистее», а инспектор — «особа».
Львов как-то невзначай принял его и, посмотрев его рисунки, сказал: «Ну, вам еще далеко до Академии художеств. Идите в рисовальную школу: у вас ни тушовки, ни рисунка нет еще — идите, идите. Приготовьтесь, тогда приходите… В Академии художеств вас забьют, тут вы не знаете, какие силачи сидят. Будете вы пропадать на сотых номерах! Куда вам… Идите, идите…»[98].
В декабре Репин уже работает в рисовальной школе. Главное лицо в школе был директор Дьяконов, высокий старик, с белыми курчавыми волосами, похожий на иконописного «Саваофа». Репин не слыхал ни одного слова, им произнесенного. В начальном классе орнаментов и масок были два учителя — Верм и Жуковский. Несколько рисунков Верма висели на стенах в качестве оригиналов для подражания. Они были нарисованы с таким совершенством техники и чистоты отделки, что около них всегда толпились ученики.
Репину дали рисовать отформованный с натуры лист лопуха. Он с самозабвением рисует, стараясь передать формы гипса и его фактуру, но у него не получается ничего даже отдаленно напоминающего по чистоте тушовки оригинал Верма. У него все грязно, без штриховки, как попало.
Подходит Рудольф Жуковский и спрашивает нового ученика, где он учился.
— В Чугуеве, — отвечает Репин. — Только рисую вот так на бумаге я в первый раз в жизни. Мы там все больше иконы писали, образа; рисовали только контуры с эстампов.
Жуковский подвел к нему Верма, который заявил, что Репин явно должен владеть техникой масляных красок, но ему тем труднее будет овладеть красивым штрихом.
«Так вот он, Верм этот, — подумал, глядя на него, Репин, — с жиденькими бакенами, худенький учитель; и это он вот так дивно рисует. Но едва ли он еще и теперь так может нарисовать: там нечто сверхъестественное — лучше печати».
Вскоре наступил рождественский перерыв в занятиях. Возвратившись недели через три в школу, ученики с нетерпением стали искать в вывешенном за это время экзаменационном списке свои фамилии, чтобы узнать, кто какой номер получил. Отыскивая свою фамилию в последних рядах, Репин не нашел себя и был в отчаянии, решив, что его попросту исключили за неспособность. Никого из товарищей, близких по месту рисования, тут не было, но, набравшись смелости, он спросил одного из мальчиков подобрее, за что исключают из списков, за что не экзаменуют? Мальчик ответил, что, вероятно, за плохие рисунки.
— Это вас не поместили в этом листке, исключили? А как ваша фамилия?
— Да фамилия моя Репин; я поступил недавно.
— Что же вы, что вы? Ведь Репин записан первым — читайте.
Действительно, первая очень четко написанная фамилия была — Репин.
Он едва верил глазам, но, получив от служителя собственный рисунок, действительно увидал на своем лопухе энергический росчерк Жуковского, пометившего первый номер.
К Репину подошел один из учеников постарше, часто ораторствовавший и понаторелый в вопросах художественной карьеры. Он властно взял в руки репинский лопух и покровительственно заявил автору его:
«Да вам тут, в этой школе, и делать больше нечего. Я бы на вашем месте шел в Академию на экзамен и поступил бы вольнослушателем. Там просто. Заявиться только инспектору, выдержать экзамен с гипсовой головы и все дело: внесите 25 руб. — годовую плату, вот и всё. По крайней мере, каждый вечер можете рисовать и с гипсовых фигур. А там и до натурного класса недалеко. А в натурном — каждую треть с группы уже работают на медали. Да ведь, главное: уже красками пишут с натурщиков и компонуют эскизы каждый месяц на заданные темы»[99].
Репин горел, как в огне, от этой программной перспективы и смотрел на говорившего, как на благодетеля. Но все это хорошо, а вот где взять 25 руб.? Ученик и тут нашел выход: можно обратиться к одному из генералов покровителей, членов Общества поощрения художеств. Надо только найти к ним ход. Они любят прославляться молодежью, которой покровительствуют.
Он же и указал ему на одного из таких покровителей — Ф. И. Прянишникова, генерал-министра почт, известного коллекционера.
Репин поехал домой посоветоваться с Петровым. Тот одобрил план, но сказал, что это персона важная, у него в его доме на Троицкой прекрасное собрание картин, есть и Брюллов, и Федотов, и много картин самых прославленных художников.
Е. Д. Шевцова, теща Репина. Мокрый соус. 1865. ГРМ.
Тут только Репин вспомнил, что он фамилию этой «персоны» слышал в Чугуеве от одной приезжей из Питера старушки, прожившей зиму у них в доме. Она рассказывала, что живет у важного генерала Прянишникова, и, кажется, мать его с нею изредка переписывалась.
Репин тут же написал матери, прося ее списаться с ее приятельницей Татьяной Федотовной. Вскоре пришел ответ: мать сама уже раньше догадалась ей написать и получила от нее письмо, в котором та просила передать сыну, чтобы он ее навестил. Репин сейчас же отправился к ней, а через несколько дней в назначенный час рано утром он уже явился к «персоне». Вот как он сам рассказывает об этом посещении.
«…Из дальней двери вышла, как-то продвигаясь, высокая фигура сановитого старика, в темно-голубом длинном халате, с красными отворотами; он держал в руке сигару, и ее голубой дым стал облачками переливаться в солнечных лучах, идущих косо через всю комнату. В этих облачках и с запахом ароматической сигары этот бритый старик показался мне каким-то высшим существом. Он ласково смотрел на меня и протянул руку… Мне показалось, что это существо не говорит на нашем языке, рука его была так чиста и красива, что я невольно приложился к ней, как прикладываются к руке благочинного или архиерея, как мы в детстве „били ручку“ дяденькам и тетенькам нашим и всем гостям. С этого момента я как будто потерял сознание. Он что-то говорил, о чем-то спрашивал: я ничего не помню, чувствовал только, что это существо полно добра ко мне. Но когда он опять, прощаясь, протянул мне руку, я бросился целовать полу его атласного халата, и у меня фонтаном брызнули слезы… Я вышел. И во всех темных переходах обратной дороги я чувствовал неудержимые слезы в глазах и спазмы сладкого волнения… Он обещал внести за меня плату в Академию художеств…»[100]
Репин выдержал экзамен в Академию, и когда он пришел с этим известием к конференц-секретарю Львову, прибавив, что Прянишников обещал внести за него плату, тот сказал с кислой миной:
«Да, плата внесена; да ведь я для вашей же пользы советовал вам хорошенько подготовиться в рисовальной школе. Увидите, забьют вас на сотых номерах»[101].
Вместе с Репиным в школе на Бирже учился племянник Петрова, Саша Шевцов, сын академика архитектуры Алексея Ивановича Шевцова. Подружившись с этой семьей, которую постоянно навещал, он вскоре переехал от Петровых к Шевцовым. Здесь Репин пережил первую любовь, завершившуюся впоследствии браком на дочери Шевцова, Вере Алексеевне[102].
О преподавателях рисовальной школы, Верме и Жуковском, он никогда уже более впоследствии не вспоминал.
Если принять во внимание ту необычайную трогательность и нежность, с которой Репин перебирает все, даже незначительные встречи с людьми своей юности, это умолчание говорит о том, что обоим преподавателям он едва ли считал себя чем-нибудь обязанным, как и третьему, Гоху, учителю класса гипсовых голов.
Натурщик-юноша. 1866. ГРМ.
Зато вскоре он знакомится с Крамским. Вот как он рассказывает о встрече с последним.
«К концу зимы меня перевели в класс гипсовых голов, и здесь я узнал, что по воскресеньям в этом классе преподает учитель Крамской».
«Не тот ли самый?» — думал я и ждал воскресенья.
«Ученики головного класса часто и много говорили о Крамском, повторяли, чтó он кому когда говорил, и ждали его с нетерпением».
«Вот и воскресенье, 12 часов дня. В классе оживленное волнение, Крамского еще нет. Мы рисуем с головы Милона Кротонского. Голова поставлена на один класс. В классе шумно… Вдруг сделалась полнейшая тишина, умолк даже оратор Ланганц… И я увидел худощавого человека в черном сюртуке, входившего твердой походкой в класс. Я подумал, что это кто-нибудь другой: Крамского я представлял себе иначе. Вместо прекрасного бледного профиля у этого было худое скуластое лицо и черные гладкие волосы вместо каштановых кудрей до плеч, а такая трепаная жидкая бородка бывает только у студентов и учителей.
— Это кто? — шепчу я товарищу.
— Крамской. Разве не знаете? — удивляется он.
Так вот он какой!.. Сейчас посмотрел и на меня. Кажется, заметил. Какие глаза! Не спрячешься, даром что маленькие и сидят глубоко во впалых орбитах; серые, светятся. Вот он остановился перед работой одного ученика. Какое серьезное лицо! Но голос приятный, задушевный, говорит с волнением… Ну и слушают же его! Даже работу побросали, стоят около, разинув рты; видно, что стараются запомнить каждое слово… Вот так учитель! Это не чета Верму да Жуковскому…
Вот он и за моей спиной; я остановился от волнения…
— А, как хорошо! Прекрасно! Вы в первый раз здесь?»[103]
Репин попробовал было напомнить Крамскому об их общих знакомых в Сиротине, но вскоре заметил, что они его нисколько не занимали. Крамскому Репин, видимо, сразу понравился; по крайней мере он дал ему тут же свой адрес, пригласив побывать у него, к великой зависти товарищей по классу.