Одновременно с продажей картины брату Стасов сделал попытку устроить Репину заказ портрета жены богача Гинцбурга, жившего в то время в Париже, для чего прислал ему рекомендательное письмо Д. В. Стасова. Репину было как-то не по себе идти к миллионеру и клянчить, словно на пропитание, почему он долго откладывал этот неприятный визит, о чем и писал Стасову. «Пойду, когда буду доведен до последней крайности». В одном из последующих писем Репин снова возвращается к этому портрету: «Сделать портрет г-жи Гинцбург я не только не прочь, но возьмусь с радостью. Я и без того теперь штудирую все больше с натуры, и это мне здесь ужасно дорого обходится: женская модель — 10 франков за сеанс, а мужская — восемь! Только мне не верится, что они этого желают»[209]. Репину не давало покоя подозрение, что этот портретный заказ являлся актом благотворительности или, в лучшем случае, «поощрением таланта».
И Репину пришлось испить горькую чашу: набравшись смелости, он, в минуту полного безденежья, отправился в палаццо Гинцбурга с карточкой Д. В. Стасова, но в писании портрета ему было наотрез отказано, что немало смутило обоих братьев Стасовых[210].
Репин начал писать небольшие картинки, жанры из парижской жизни, в надежде на их сбыт в магазины, но они шли плохо, да и действительно были неудачны. Одна из таких картинок «Продавец новостей в Париже» появилась на юбилейной репинской выставке 1924 г. в Третьяковской галерее. Она датирована 1873 годом.
С приездом Поленова, с которым Репин дружил еще в Академии, он менее стал чувствовать одиночество. Пока Поленову не отыскали мастерской, он жил у Репина и работал в его мастерской. Благодаря Поленову Репину удалось связаться со всей русской колонией художников, которая к тому времени была уже довольно численной: Харламов, Леман, Дмитриев-Оренбургский, Добровольский, Савицкий, Виктор Васнецов, Похитонов, Беггров, Пожалостин и прежде всего глава колонии и ее душа — Боголюбов, бывший как бы неофициальным опекуном русских художников в Париже[211].
Пользуясь своими связями в «сферах», Боголюбов, бывший преподавателем рисования тогдашнего наследника, Александра Александровича, оказывал соотечественникам немало услуг, водил к ним в мастерские «знатных особ», до членов царской фамилии включительно, рекомендуя им купить что-нибудь то у одного, то у другого художника.
В письмах Репина встречаются острые характеристики некоторых из русских парижан того времени, иногда безобидные, но временами и злые. К Боголюбову он относился неизменно благожелательно. «Боголюбов — отличный человек, в нем много простоты, откровенности и юношеской горячности, хотя убеждения его совершенно противоположны моим, но не подраться же, в самом деле, из-за убеждений, особенно когда убежден, что драка эта принесла бы только вред и никого не убедила бы, а, напротив, закоренила всякого до упорства»[212].
«Скучновато немножко, — пишет Репин в ноябре 1873 г., — кроме жены, общества нет. Познакомились с Харламовым, с Леманом, с Пожалостиным (гравер), но все это народ неинтересный, скучный; а странно, первые два ужасно любят Париж и желают остаться навсегда в нем (притворяются, я думаю?). Харламов пишет уже почти как истый француз, даже рисует плохо (умышленно). Леман дружно с французами преследует великую задачу искусства писать, выходя из черного „совсем без красок“. С легкой руки Бонна, они (все и парижане) пишут теперь итальянок и итальянцев, которых выписали нарочно из Неаполя (платят по 10 франков в день). Должно быть, доходная статья для обломков Возрождения. Их живописный костюм очень часто украшает улицы Парижа, в художественных краях, до сеансов и после сеансов»[213].
«Скоро вы увидите вещь Харламова — фигура в рост итальянки, которая здесь произвела впечатление даже на настоящего Бонна и на других знаменитостей Парижа. Харламов оказался отличным учеником. Он блистательно выдерживает экзамен перед профессорами в актовой зале. Профессора в восторге, публика просвещенная аплодирует, посмотрим, что скажут родители? В простоте сердца они не поймут мудрой латыни и будут с благоговением ходить вокруг своего сынка, который в высокомерном успехе забыл, как вещи называются на их мужицком наречии, пока „проклятые грабли“ не выведут его из себя»[214].
Парижанка, играющая зонтиком. Этюд для фигуры кокотки в картине «Парижское кафе». 1874. ГТГ.
«Каролюс Дюран ужасно свысока отзывался о Харламове, он его даже художником не считает. Знал бы это Тургенев! Он так дрожит перед авторитетом французов!!!»[215]
Тургенев и Виардо — муж Полины, художественный критик — особенно покровительствовали из всего кружка Харламову, которого считали самым даровитым русским художником, но французские художники с этим далеко не соглашались, как видно из письма Репина к Крамскому в мае 1875 г.
Парижское кафе. Деталь. Голова кокотки после переписки ее Репиным в 1916 г.
«Сколько мне приходилось расспрашивать французов-художников, они о Харламове, например, невысокого мнения, говорят, что он не бездарен, но у него много фиселей (фокусов). Он работает много, слишком тяжеловато и не просто, что особенно они ценят теперь. Да он, действительно, взял те приемы, которые они уже бросили давно»[216].
Про Савицкого Репин говорит, что он уже в Академии «сразу выделился своею внешностью культурного человека, он похож был на студента. Он был из Литвы — прекрасно выраженный тип литвина… окончил гимназию и знал языки… Он был характерный непоседа: вечно стремился к новому и везде, при малейшем удобстве и даже без всяких удобств сейчас же рисовал в альбом или писал в этюдник первое, что его пленило своим видом, а был он бесконечно и непрерывно возбужден и отзывчив на все. Как вьючный верблюд, он был обвешан кругом этюдниками, альбомами, складными стульями и зонтиком артиста»[217].
Этюды для «Парижского кафе». 1874. Собр. М. Монсона в Стокгольме.
С французскими художниками Репин как-то не сошелся; по крайней мере, в его обширной переписке нет и намека на близкое знакомство с кем-либо из них. Единственными художниками-иностранцами, близко сошедшимися с Репиным, были американцы Бриджман[218] и Пирс[219], поляк Шиндлер[220] и немец Цейтнер[221]. В июне 1875 г. он ездил с ними в Лондон.
Этюд для «Парижского кафе». 1874. Собр. М. Монсона в Стокгольме.
Парижская жизнь, столь не полюбившаяся Репину вначале, начинает его понемногу затягивать, и чем далее, тем сильнее. Он уже не бранит ни парижского быта, ни парижских художников, ни французского искусства. Он старается отделаться от многих русских привычек и с азартом принимается писать этюды с натуры, но — увы — уже не для «Садко» и вообще не для какой-нибудь картины, а просто потому, что его захватывает всецело самый процесс писания: он пишет этюды для этюдов, сдавая постепенно все прежние позиции. Вот что он пишет Стасову в январе 1874 г.:
«…Не следует рассуждать. А ведь, пожалуй, это правда: нас, русских, заедают рассуждения, меня — ужасно… Знаете ли, ведь я раздумал писать „Садко“. Мне кажется, что картина этого рода может быть хороша как декоративная картина, для залы, для самостоятельного же произведения надобно нечто другое: картина должна трогать зрителя и направлять его на что-нибудь»[222].
Парижанка. Этюд для картины «Парижское кафе». 1875. ГРМ.
Осенью того же года Репин пишет и Крамскому на ту же тему о «разъедающем анализе».
«…Я теперь совершенно разучился рассуждать и не жалею об утраченной способности, которая меня разъедала, напротив, я желал бы, чтобы она ко мне не возвращалась более, хотя чувствую, что в пределах любезного отечества она покажет надо мною свои права — климат! Но да спасет бог по крайней мере русское искусство от разъедающего анализа! Когда оно выбьется из этого тумана?! Это несчастье страшно тормозит его на бесполезной правильности следков и косточек в технике и на рассудочных мыслях, почерпнутых из политической экономии — в идеях. Далеко до поэзии при таком положении дела! А впрочем, это время переходное: возникнет живая реакция молодого поколения, произведет вещи, полные жизни, силы и гармонии; залюбуется на них мир божий и не захочет даже вспоминать, как ворчливых стариков, предшественников; так и будут стоять они, задернутые пеленой серого тумана. Потому что очень горячо, колоритно, от чистого сердца, сплеча будут написаны новые вещи. Художники же прежние будут их не признавать и не удостаивать даже своего взгляда. Уж очень много ошибок найдут они. Не правда ли, на пророчество похоже?»[223]
Репин не ошибался: звучавшие пророчеством слова его письма полностью сбылись в художественной жизни России примерно через 15–20 лет.
Все эти мысли явились, конечно, не сразу, а постепенно, по мере посещения выставок новейших художников, знакомства с мастерскими Монмартра, но главным образом по мере собственной работы над натурой, которая с начала 1874 г. всецело захватила Репина.