этюдом портрет диакона, это даже более, чем портрет, это — тип, словом, это — картина). Вы, вероятно, уже решили прибавить мне, так как портрет диакона гораздо лучше и интереснее. За портрет Тургенева я получил 500 руб., портрет же диакона я ценю в 1500 руб. Итак, если Вас не стесняет прибавка 1000 руб., в чем я не сомневаюсь, то я с величайшей радостью исполню Ваше желание, которое я так уважаю»[334].
Проводы новобранца. 1878–1879. ГРМ.
Проводы новобранца. Деталь картины.
Но Третьяков, по заведенной привычке, сохраненной им до конца жизни, настаивает на значительной уступке[335], и Репин, хотя и неохотно, немного уступает.
«Смотрю на „Диакона“, думаю… и решаюсь не уступать его меньше 1400; и эти сто рублей уступаю только на раму. Удерживаюсь от всякой похвальбы этой вещи, это дело не мое, может быть, и бранить будут; но мне эта вещь нравится, он живой передо мной, едва не говорит. Признаюсь Вам откровенно, что если уж продавать, то только в Ваши руки, в Вашу галерею не жалко; ибо, говоря без лести, я считаю за большую для себя честь видеть там свою вещь. Отсюда и заботливость о собственном достоинстве: мне больно было всякий раз проходить мимо „Тургенева“ (моего портр[ета]). Вот отчего я с удовольствием мечтаю заменить его Забелиным. Вам же, Павел Михайлович, не советую скупиться для меня какими-нибудь 400 рублями, Вы приобретете вещь стоющую; да Вам ли мне об этом говорить! Вы и без меня хорошо понимаете достоинство художественных произведений, Ваша галерея об этом очень красноречиво говорит»[336].
Третьяков еще долго упирался, но в конце концов пришлось согласиться. «Протодиакон», впрочем, не скоро появился в галерее.
В это время в Петербурге шли приготовления к организации русского художественного отдела на готовившейся в 1878 г. в Париже всемирной выставке. Главным действующим лицом — правительственным комиссаром русского отдела — Академия избрала А. И. Сомова[337], в помощники которому дала известного библиографа Н. П. Собко[338]. В декабре 1877 г. они приехали в Москву для отбора художественных произведений у авторов и, между прочим, были и у Репина. Мы узнаем это из его реплики на упреки Стасова, обидевшегося на Репина за то, что он, скрывая свои новые работы от него, Стасова, вздумал их показывать какому-то Боткину, весьма ими обоими презираемому.
«Я очень удивился, узнав, что Вас рассердил М. Боткин; откуда он знает, ведь он у меня не был или это у Вас описка вышла? Эскиз этой пляски я показывал Собке и Сомову, когда они были здесь; и они пришли от этого к желанию отправить (если будет кончена сия вещь) на выставку в Париж. Так, верно, это Вас Собко рассердил? Ему нравился этот „Гопак“, как он его назвал. Успокойтесь, он у меня отложен в долгий ящик, несмотря даже на недавние одобрения Н. Александрова (был как-то по приезде из Питера). Серьезно я останавливаюсь на трех вещах: на „Чудотворной иконе“, „Софье“ и „Школе“»[339].
Вот три картины, над которыми он работает всю эту зиму и следующий год. Ни «Гопак», который он называет «Досвітки», ни эти новые вещи не могут поспеть к Парижской выставке, на которой ему очень хочется участвовать. На руках у него только «Протодиакон» да несколько портретов, этюдов и эскизов. Он долго колеблется, на каких портретах остановиться, чтобы присоединить их к «Протодиакону».
Две бабы. Этюд для картины «Проводы новобранца». Акварель. 1878. ГРМ.
В свою последнюю поездку в Петербург он, несмотря на болезнь, написал большой поколенный портрет Куинджи, о котором художники, видевшие его, отзывались очень одобрительно, а Крамской даже восторженно. Он писал Репину в октябре 1877 г. в Москву:
«Хочу поделиться с Вами впечатлениями от портрета Куинджи, который я видел сейчас, будучи у него. Сказать Вам, что этот портрет хороший — мало; сказать, что удивительный — не совсем верно, так как я, зная Вас хорошо, не буду удивлен, что бы Вы ни сделали. Я просто скажу, что думаю и что я испытал, глядя на него. Мне уже говорил сам Куинджи, что Вы написали его, потом я слышал от некоторых, которые видели его, и убеждаюсь, что слишком мало людей, действительно и сознательно понимающих, чего нужно искать и желать в живописи (Я, значит, понимаю только!). Все или не доросли, не созрели, как говорят, или окрепли и застыли формы и приемы их мышления, и ничего нового не выносят. Но это когда-нибудь до другого раза. Итак, вот что я испытал. Этот портрет с первого же раза говорит, что он принадлежит к числу далеко поднявшихся за уровень. Глаза удивительно живые: мало того, они произвели во мне впечатление ужаса; они щурятся, шевелятся и страшно, поразительно пронизывают зрителя. Куинджи имеет глаза обыкновенно не такие: у него они то, что называют „буркалы“, но настоящие его глаза именно эти — это я знаю хорошо. Потом рот чудесный, верный, иронизирующий вместе с глазами; лоб написан и вылеплен как редко вообще… Словом, вся физиономия — живая и похожая. Кроме того, фигура — прелестная: это пальто, эта неуклюжая посадка, все, словом, замечательно передает восточного симпатичного человека… Убедившись в том, что Вы сделали чудо, я взобрался на стул, чтобы посмотреть кухню, и, …признаюсь, руки у меня опустились. В первый раз в жизни я позавидовал живому человеку, но не той недостойной завистью, которая искажает человека, а той завистью, от которой больно и в то же время радостно; больно, что это не я так сделал, а радостно — что вот же оно существует, сделано, стало быть идеал можно схватить за хвост. А тут он схвачен. Так написать, как написаны глаза и лоб, я только во сне вижу, что делаю, но всякий раз, просыпаясь, убеждаюсь, что нет во мне этого нерва, и не мне, бедному, выпадет на долю удовольствие принадлежать к числу [творцов] нового, живого и свободного искусства. Ах, кáк хорошо! Если б Вы только знали, кáк хорошо! Ведь я сам хотел писать Куинджи, и давно, и все старался себя приготовить, рассердить, но после этого я отказываюсь. Куинджи есть, да какой! Вот Вам!»[340].
Крамской не скрыл от Репина, что его не все в портрете удовлетворяло: нижняя площадка носа, которую он советовал просмотреть, однообразный цвет волос и кресло, никак не идущее к Куинджи, которому более пристало бревно, камень, скамейка.
Как отнесся Репин к этим дружеским замечаниям, которым нельзя отказать в справедливости, — неизвестно, но портрета он более не переписывал, и он таким и остался.
Получив это восторженное письмо, Репин подумал, что Крамской написал его по просьбе Куинджи с целью подбодрить его, несколько упавшего духом за время затянувшейся болезни.
В этом смысле он и отвечал Крамскому, упрекая его в неискренности, на что Крамской немедленно ответил длинным письмом, в котором доказывал всю неосновательность обидного предположения Репина.
Портрет Куинджи, действительно, замечателен как по острой характеристике, так и по живописи. Это один из шедевров репинского портретного искусства. Долго недоступный для обозрения в мастерской Куинджи, он почти не был известен не только широкой публике, но и в среде художников, хотя после смерти Куинджи и находился в Обществе его имени. В настоящее время портрет находится в Русском музее, где и может быть оценен по достоинству.
Тогда же Репин написал и портрет И. И. Шишкина.
Проводы новобранца. Эскиз картины. 1878. ГРМ.
Кроме «Куинджи», в мастерской Репина было еще несколько готовых портретов: И. Е. Забелина, Е. Г. Мамонтовой и Ф. В. Чижова. Последний был даже не просто портретом, а целой картиной, хотя и небольшого размера; он изображал комнату с только что умершим Чижовым, известным ученым, математиком, историком литературы и искусства, славянофилом, другом Гоголя и Александра Иванова, к которому Репин случайно попал на квартиру, когда он только что умер и еще полусидел-полулежал в кресле[341].
Но все эти портреты он считал недостаточно сильными и выигрышными для показа в Париже, почему решил написать что-нибудь специфически парижское. Ему показалась очень занятной голова Н. П. Собко, и он просил его ему позировать. В несколько сеансов он «нашвырял» красками его портрет, трактованный размашисто, с большим живописным темпераментом — явно «под Париж».
На нем и на «Мужике с дурным глазом» он окончательно останавливается в качестве добавочных экспонатов при «Протодиаконе» для всемирной выставки.
Целый ряд художников-передвижников, лучшие вещи которых находились в галерее Третьякова, обратились к последнему с просьбой дать часть их в Париж. Третьяков сначала упирался, но под давлением свыше уступил, дав 18 картин. Все они были свезены в Академию для устройства из них выставки.
Правительственная комиссия по устройству русского отдела Парижской выставки приняла возмутившее художественные круги решение послать по две вещи каждого автора. Этот принцип количественного равенства в ущерб качеству обеспечивал весьма серый уровень всей выставки. К тому же единственным комиссаром от художников был Якоби, ненавидевший передвижников[342]. Из вещей Репина было решено послать «Бурлаков»[343] и «Мужика с дурным глазом». «Протодиакон» был забракован, портрет Собко также. Так как по правилам Передвижной выставки на ней нельзя было выставлять вещей, уже где-либо, хотя бы временно, выставленных, то Репин заранее просил Крамского, в случае неудачи с «Протодиаконом», не ставить его на выставку для просмотра, а сохранить для Передвижной. Это письмо знаменует очень важный момент в жизни Репина.