Репин — страница 38 из 59

«Павел Михайлович [Третьяков] отправил на днях три вещи моей работы для Парижской выставки, ввиду того, что ничего из моих работ не посылается. Простите, что я беспокою Вас, эти вещи так незначительны. Но вот моя просьба: если „Диакона“ найдут неудобным послать в Париж, оставьте его для Передвижной выставки. Прочие три головы могут остаться для академической выставки, во избежание лишних хлопот. „Диакона“ же я желал бы поставить к Вам, если его не выберут.

Теперь академическая опека надо мною прекратилась, я считаю себя свободным от ее нравственного давления, и потому, согласно давнишнему моему желанию, повергаю себя баллотировке в члены Вашего общества передвижных выставок, общества, с которым я давно уже нахожусь в глубокой нравственной связи, и только чисто внешние обстоятельства мешали мне участвовать в нем с самого его основания.

Очень жалею, что для первого раза у меня не нашлось ничего более значительного поставить на Вашу выставку. Сообщите мне, когда откроется Передвижная выставка. Я не помню, кажется есть правило сначала быть экспонентом некоторое время, до избрания в члены, напишите мне, но я, конечно, наперед уже со всем этим согласен.

Если Вы найдете нужным и прочие три вещи оставить для Передвижной (если они стоят того), то делайте, как знаете, как Вам лучше»[344].

Репин был тотчас же избран прямо в члены товарищества, минуя экспонентский стаж, и своей радостью делится с Стасовым.

«Меня Вы можете поздравить с новой честью — я теперь член Товарищества передвижных выставок. Шестилетний срок академической опеки кончен, цепи ее спали сами собой, и я исполнил, наконец, что давно хотел»[345].

О том же он немедленно оповещает и Третьякова[346]. Из этого видно, как рад был Репин своему освобождению от академических пут и всего, что с ними связано.

Но исполнить его желание относительно «Протодиакона» было не так-то легко, ибо для того, чтобы знать, отвергнут ли его или возьмут в Париж, надо было поставить на Совет Академии, т. е. на жюри, и, следовательно, на выставку. В Крамском боролись два противоположные чувства: защита интересов Репина, диктовавшая отправку картины в Париж, и забота об успехе Передвижной, для которой «Протодиакон» являлся настоящей приманкой и подлинным гвоздем. Он сам про себя говорит, что «колебался между добродетелью и пороком», и в конце концов отправил вещи в Академию. Когда Совет его [т. е. «Протодиакона»] забраковал, Крамской не мог скрыть от Репина своей радости по этому поводу и только просил дослать еще какой-нибудь портрет — Забелина, Чижова или Мамонтовой, о которых уже был наслышан[347].

Солдат. Этюд для картины «Проводы новобранца». 1879. Ульяновский краеведческий музей.

Репин отвечает ему: «Я бы сказал неправду, если бы сказал, что я очень рад, что „Диакона“ не взяли на Всемирную выставку… ну, да чёрт с ними! Утешение все-таки большое, ведь я с Вами! Я Ваш теперь!» В заключение он сообщает: «Я пошлю: 1) Портрет Л. Г. Мамонтовой, 2) Голову старичка (из робких), 3) Мертвого Чижова и 4) Портрет своей матери (помните, маленький). Одобряете ли Вы это? Портрет Забелина я не посылаю потому, что он написан слишком размашисто и грубовато, а меня уж порядком за это бранят (хотя сходство полное, его семья даже боялась этого портрета)»[348].

Крамской торжествует.

«Знаете ли Вы, „О, знаете ли Вы?“ (как говорят поэты), какое хорошее слово Вы написали: „я Ваш!“ Это одно слово вливает в мое измученное сердце бодрость и надежду! Вперед!»[349].

На «Протодиакона» Крамской, действительно, возлагал все надежды.

«…Этюд мужика (присланный раньше) — превосходный, а „Диакон“, „Диакон“… это чёрт знает, что такое! Ура! да и только!»[350].

Репин забыл сделать соответствующую оговорку относительно портрета Собко, почему он не мог попасть на выставку, к великой досаде Стасова, указывавшего в своем отчете о VI Передвижной выставке «на метко схваченное выражение натуры и характера на портрете и на мастерскую смелую кисть, гнушавшуюся всякой лжи и ходившей крупными ударами по полотну». Он восхищается «глазами, светящимися из темных щелок, этой радостной, подсмеивающеюся физиономией, этими губами, немножко вытянувшимися в трубочку и точно собирающимися посвистать…»[351].

Репин был, кажется, подготовлен к решению жюри, по крайней мере он пишет Крамскому в ответ на его недоумение по этому поводу:

«Вы удивляетесь, что не будет взят мой „Диакон“ на Парижскую выставку?[352] Можно ли этому удивляться у нас, где обойдены и не такие вещи, а нечто позначительнее. Я, впрочем, рекомендовал вниманию Андрея Ивановича[353] в бытность его здесь, да он почему-то нашел, что его запретят послать туда. Удивляюсь, по-моему, диакон, как диакон, да еще заслуженный, весь город Чугуев может засвидетельствовать полнейшее сходство с оригиналом, столь потешавшее благонамеренных горожан, и манера, и жест руки, и глаза, словом — весь тут, говорили они к немалому удовольствию отца Ивана Уланова, который даже возгордел до того, что стал и мне уже невыносим своим добродушным нахальством. А тип преинтересный! Это экстракт наших диаконов, этих львов духовенства, у которых ни на одну йоту не полагается ничего духовного, — весь он плоть и кровь, лупоглазие, зев и рев, рев бессмысленный, но торжественный и сильный, как сам обряд в большинстве случаев.

Мне кажется… [диакон] есть единственный отголосок языческого жреца, славянского еще, и это мне всегда виделось в моем любезном диаконе, как самом типичном, самом страшном из всех диаконов. Чувственность и артистизм своего дела, больше ничего!»[354].

Увидав чугуевские вещи Репина, Стасов сразу же переменил гнев на милость. На выставке-просмотре был «Мужик с дурным глазом», а на Передвижной — «Мужичок из робких» и «Протодиакон». Из двух других вещей, поставленных Репиным на выставку, одну он уже раньше знал — небольшой поколенный портрет матери художника, 1872, другая, портрет Е. Г. Мамонтовой, зимою 1877–1878 г., написанный в Москве, была для него приятной новинкой. В своей статье об этой выставке Стасов очень подчеркивает знаменательный поворот Репина в лучшую сторону, вернее, возвращение его на свой старый путь, временно, за границей, оставленный.

Репин в 1879 г. Рисунок В. А. Серова.

«…Репин после нескольких лет пребывания за границей, не подвинувших его ни на какой высокий, глубоко замечательный по оригинальности или по новой мощи труд, теперь, воротясь на родину, опять очутился в атмосфере, сродной его таланту, и, словно после какого-то застоя и сна, проснулся с удесятеренными силами»[355]. И далее, о «Мужичке из робких»: «…Как чудесно схвачен этот тип, какою могучею, здоровою и правдивою кистью он передан! Вот это один этюд, и сколько я успел заметить, на выставке не было такого человека, старого или молодого, кавалера или дамы, офицера или гимназиста, кто бы не оценил талантливость этой картины — в самом деле картины, даром что тут всего одна только голова, — кто бы не приходил в восхищение от Репина»[356].

На самом деле «Мужичок из робких» далеко не то, что принято называть «этюдом». Это, вне всякого сомнения, сложный психологический портрет, сразу обративший на себя всеобщее внимание и особенно оцененный тогдашними художественными кругами. Трудно понять, как могло такое исключительное произведение исчезнуть с художественного горизонта почти на целых полстолетия. Непонятно также, почему им вовсе не заинтересовался П. М. Третьяков, не пропускавший, начиная с 1877 г., ни одной мало-мальски значительной вещи Репина.

Стасов говорит, что на выставке публика, восхищавшаяся «Мужичком из робких», несколько сконфузилась перед «Протодиаконом».

«Тут мнения разделились. Одни — конечно, из благодатной среды бонтонных комильфо — признавали громадную силу кисти и красок в картине, но с негодованием жаловались на выбранную натуру, находили оригинал противным, отталкивающим, уверяли, что ни за что не хотели бы, чтобы подобный „отвратительный“ субъект висел у них перед глазами, в их кабинете. Уморительные люди! Точно вся живопись на то только и существует, чтобы висеть у них на стене в кабинете! Но я это думал только про себя, а громко отвечал, что если так, то надо уже зараз повыкидать вон из музеев сотни гениальных картин величайших нидерландцев XVII века, тоже „отвратительных“; а если что отталкивает здоровое чувство, что в самом деле противно, то это разве те картины с голыми нимфами, паточными и „грациозными“, которых ни один из всех этих охранителей истинного искусства не задумался бы повесить у себя, на веки веков, на стене кабинета. Вот что им нужно. Прилизанная ложь и ничтожество никому не противны, одна только здоровая правда страшна и негодна.

Но рядом с такими прекрасными ценителями было, по счастью, множество ценителей совершенно иного склада. И эти понимали „Протодиакона“ во всей его силе и талантливости. Им казалось, что тут у них перед глазами воплощение одного из самых истых, глубоко национальных русских типов, „Варлаамище“ из пушкинского „Бориса Годунова“. Как же, должно быть, живуч и упорен этот тип на нашей стороне, когда вот теперь, почти через полстолетия после пушкинского создания, его можно встретить прохаживающимся по площадям и улицам. Заслуга Репина вся в том, что он остановился на этом типе, когда с ним встретился, и нервною, порывистою кистью записал его на холсте.