. Мнение это глубоко несправедливо по отношению к художнику и в корне неверно. Основанное на поверхностном знании «трудов и дней» мастера и на соблазне перенести свойственную ему смену настроений на самое существо его мировоззрения и убеждений, оно ставит под сомнение их стойкость, почему должно быть отвергнуто в самой категорической форме, уже просто потому, что решительно противоречит фактам и документам.
Уже в Чугуеве, вскоре по возвращении из-за границы, Репин пишет картину, изображающую, как жандармы с шашками наголо везут, куда приказано, «политического преступника». В 1878 г., поселившись в Москве, он пишет картину «Арест пропагандиста». Насколько эта тема его волнует и захватывает, видно из значительного числа подготовительных работ к ней — рисунков, эскизов, набросков. Окончив в 1878 г. первый вариант картины, бывшей в Цветковской галерее и перешедшей из нее в Третьяковскую, он в течение следующих 12 лет непрерывно возвращается к тому же сюжету, перерабатывая его заново, в поисках большей выразительности и убедительности. В результате появилась картина, уже с 1880 г. не сходившая у него с мольберта и законченная в 1889 г. Репин так и подписал ее: «1880–1889»[430].
Этой мыслью он был одержим не менее, чем «Крестным ходом» и «Не ждали», и знаменательно, что 1 марта 1881 г. не только не остановило его оппозиционного пыла, как это случилось с подавляющим большинством интеллигенции, но, напротив, укрепило его еще более. Сравнение обеих картин и многочисленных рисунков к ним, бывших в собраниях Ермакова, Левенфельда и др., показывает, как созревала его первоначальная мысль, как из случайной «интересной темы» она выросла в суровый приговор царскому засилью, в жуткую летопись эпохи реакции.
В 1883 г. Репин написал «Сходку революционеров», живописную, красивую по пятнам и выразительную картину. Автору полностью удалось передать атмосферу конспирации и революционную динамику сходки, чему в значительной степени содействует широкое полузаконченное письмо картины. В ней, однако, нет тех портретов народовольцев — Софьи Перовской, Кибальчича, — которых искала в действующих лицах публика.
Еще одна большая революционная тема занимала Репина после 1 марта — «Отказ от исповеди перед казнью»[431]. Если бы художник не был в то время до обмороков занят окончанием «Крестного хода», а затем работой над «Не ждали» и «Грозным», не оставлявшими ему буквально свободного часа для других вещей, эта картина могла бы вылиться в шедевр чисто репинской психологической углубленности. К сожалению, она осталась только в картине-эскизе Третьяковской галереи, но эскизе настолько впечатляющем, что когда Стасов увидал его в московской мастерской Репина, он пришел в неистовый восторг и нашел, что лучшего художник еще ничего не создавал.
Арест пропагандиста. Карандашный эскиз. 1879. ГТГ.
Сохранившиеся рисунки к картине помечены 1882 г., к которому она и относится. Обычно она неправильно датируется 1886 г., на основании имеющейся на ее обороте дарственной надписи Репина: «1886 г. 1 апреля. Николаю Максимовичу Виленкину». Это первый владелец картины, у которого ее купил Третьяков, — поэт Минский.
Первоначальная композиция состояла из трех фигур: революционера, священника и тюремщика. Революционер был юноша, безусый, не в халате, а в обычном костюме. Упитанный, с толстым брюхом священник в скуфье был обращен в три четверти к зрителю, почему Репину можно было поиграть на его экспрессии. В последнем варианте остались только двое: революционер — более пожилой, в халате — и священник; первый обращен к зрителю, второй стоит спиной. Все внимание зрителя приковано к тому, над кем через несколько мгновений совершится казнь. Темный силуэт в камилавке, с крестом в руках — только символ. Революционер с гордо вскинутой головой смотрит на попа и явно говорит: «Чего ты, батя, стараешься? Как тебе не стыдно?»
Что Репин собирался писать на эту тему большую картину не только тогда, но и значительно позднее, видно из того, что сохранилась голова революционера в величину натуры, датированная в 1897 г.[432]
В. Д. Бонч-Бруевич после одного из посещений Третьяковской галереи следующим образом характеризует впечатление, которое производили ее главные картины на людей его поколения. «Еще нигде не описаны те переживания революционеров, те клятвы, которые давали мы там, в Третьяковской галерее, при созерцании таких картин, как „Иван Грозный и сын его Иван“, как „Утро стрелецкой казни“, как „Княжна Тараканова“, как та картина, на которой гордый и убежденный революционер отказывается перед смертной казнью принять благословение священника. Мы созерцали и „Неравный брак“, рассматривая его как вековое угнетение женщины, подробно останавливались и на „Крахе банка“ и на „Крестном ходе“, часами созерцали военные, жестокие и ужасные эпопеи Верещагина и долго-долго смотрели на судьбу политических — нашу судьбу — „На этапе“, и близко понимали „Бурлаков“ и тысячи полотен и рисунков из жизни рабочих, крестьян, солдат, буржуазии и духовенства».
Из восьми перечисленных здесь картин четыре принадлежат Репину. Их число могло бы быть увеличено еще на три: «Сходка революционеров», «Не ждали», «Под жандармским конвоем». Не достаточно ли это говорит о неслучайности революционных тем у Репина?
Насколько органическим, неслучайным было оппозиционное настроение Репина уже в Москве, видно из его гордого ответа Третьякову, предложившему ему писать портрет Каткова:
«Ваше намерение заказать портрет Каткова и поставить его в Вашей галерее не дает мне покоя, и не могу не написать Вам, что этим портретом Вы нанесете неприятную тень на Вашу прекрасную и светлую деятельность собирания столь драгоценного музея. Портреты, находящиеся у Вас теперь, между картинами, имеют характер случайный: они не составляют систематической коллекции русских деятелей, но, за немногими исключениями, представляют лиц, дорогих нации, ее лучших сынов, принесших положительную пользу своей бескорыстной деятельностью на пользу и процветание родной земли, веривших в ее лучшее будущее и боровшихся за эту идею… Какой же смысл поместить тут же портрет ретрограда, столь долго и с таким неукоснительным постоянством и наглой откровенностью набрасывавшегося на всякую светлую мысль, клеймившего позором всякое свободное слово. Притворяясь верным холопом, он льстил нелепым наклонностям властей к завоеваниям, имея в виду только свою наживу. Он готов задавить всякое русское выдающееся дарование (составляющее, без сомнения, лучшую драгоценность во всяком образованном обществе), прикидываясь охранителем „государственности“. Со своими турецкими идеалами полнейшего рабства, беспощадных кар и произвола властей, эти люди вызывают страшную оппозицию и потрясающие явления, как, например, — 1 марта. Этим торгашам собственной душой все равно, лишь бы набить себе карман… Довольно… Неужели этих людей ставить наряду с Толстым, Некрасовым, Достоевским, Шевченкой, Тургеневым и другими?!
Нет, удержитесь, ради бога!!»[433]
Арест пропагандиста. Вариант быв. Цветковской галереи 1878. ГТГ.
1 марта не отбросило его из лагеря оппозиции в стан черносотенцев, как это случилось с значительными слоями вчерашних либералов.
Что имел в виду Репин, когда он в начале 1881 г. писал, как мы видели выше, Стасову о своем намерении, перебравшись в Петербург, приступить к осуществлению давно задуманных картин — «из самой животрепещущей действительности, окружающей нас, понятной нам и волнующей нас более всех прошлых событий»?[434]
Есть все основания считать, что в тайном списке этих будущих картин была и «Сходка революционеров» и «Не ждали» — картина, к которой он приступил немедленно по своем водворении в Петербург и по окончании здесь «Крестного хода».
Что Репин так именно был настроен, видно из целого ряда его писем к Стасову. Вскоре после грандиозных похорон Достоевского, собравших половину Петербурга, Стасов сообщает ему о разных петербургских новостях, ни словом не упомянув о Достоевском.
«Говоря о разных несчастиях и утратах, Вы ни слова не пишете о похоронах Достоевского. Я понимаю Вас. Отдавая полную справедливость его таланту, изобретательности, глубине мысли, я ненавижу его убеждения! Что за архиерейская премудрость! Какое застращивание и суживание и без того нашей неширокой и полной предрассудков спертой жизни. И что за симпатии к монастырям („Братья Карамазовы“). „От них-де выйдет спасение русской земли!!?“ И за что это грубое обвинение интеллигенции? И эта грубая ненависть к полякам, и доморощенное мнение об отжившем якобы тлетворном Западе, и это поповское прославление православия… и многое в этом роде: противно мне, как сам Катков… А как упивается этим Москва! Да и петербуржцы наши сильно поют в этот унисон. — Авторитет пишет, как сметь другое думать! Ах, к моему огорчению, я так разошелся с некоторыми своими друзьями в убеждениях, что почти один остаюсь… И более, чем когда-нибудь, верю только в интеллигенцию, только в свежие веяния Запада (да не Востока же, в самом деле!). В эту жизнь, трепещущую добром, правдой и красотой. А главное, свободой и борьбой против неправды, насилия, эксплоатации и всех предрассудков»[435]. Или еще:
«…Прочтите, критику в газ[ете] „Русь“ о девятой нашей выставке: достается и мне и вам (№ 25-й и 26-й). Что за бесподобный орган! „О Русь! Русь! Куда ты мчишься“?!! Не дальше, не ближе, как во след „Московских ведомостей“, по их проторенной дорожке. „При-ка-за-ли“, вероятно. Нет, хуже — теперь это серьезно убежденный холоп по плоти и крови»[436]