Репин — страница 5 из 59

Чтобы составить себе должное представление о тех чудовищных условиях, в каких находилась его семья в 40-х и 50-х годах и в которых формировался будущий великий художник, надо вспомнить, что такое были военные поселения вообще и чугуевское в частности.

Принято думать, что мысль о создании военных поселений принадлежала любимцу Александра I, прославленному своей жестокостью Аракчееву. Однако документально выяснено, что инициатором их и истинным вдохновителем был сам «благословенный» император.

В Чугуеве военное поселение было организовано в 1817 г., одновременно с новгородским и могилевским. Непривыкший церемониться с людьми, Аракчеев выселил из Чугуева всех проживавших там иногородних купцов, отобрав у них в казну дома, лавки, сады и огороды.

Все это было произведено по так называемой «справедливой оценке» специальной комиссией, причем за лучшие дома выдавали по 4/5 и без того ничтожной оценки, а за худшие — по 1/5, мотивируя такие скидки тем, что владельцы «воспользуются выгодой получения вдруг наличных денег».

Стоявший в Чугуеве уланский полк и был преобразован в военное поселение. Весь смысл поселения сводился к фронтовому обучению, основанному на побоях. В поселении истреблялись целые возы розог и шпицрутенов.

Во внефронтовое время военные поселяне по целым дням были загружены всевозможными работами, главным образом сельскохозяйственными, на отобранных в казну пригородных землях. Так как начальство занималось исключительно фронтовой муштровкой и в сельском хозяйстве ничего не смыслило, то работы производились несвоевременно, отчего то хлеб осыпался на корню, то сено гнило от дождей.

Начальство этим мало смущалось, как не трогали его личные интересы подневольных рабов-поселян. От начальства зависела их жизнь и смерть, не говоря уже о маленьких подачках, увольнении на промыслы, разрешении торговли и т. п.

Даже дети зависели более от воли начальства, нежели от родителей. Большую часть времени они проводили в школе и на учебном плацу, где из них подготовлялось второе поколение военных поселян. Дочери поселян выдавались замуж по приказам все того же начальства[48].

Само собой разумеется, что не всегда и не все сходило начальству гладко и временами вспыхивали бунты даже среди забитых рабов, но каждый раз такие вспышки подавлялись со всей жестокостью тогдашних нравов. Особенно жестоко был усмирен Чугуевский бунт 1819 г., когда поселяне «дерзостно» отказались косить сено для казенных лошадей. 70 человек подверглось наказанию шпицрутенами, причем несколько человек после этой экзекуции умерло на месте. Звание военного поселянина было «очень презренное, ниже поселян считались разве крепостные», — вспоминает Репин. Среди такой обстановки бесправия, забитости и вечного недостатка рос будущий художник.

Если и раньше положение семьи не было завидным, то оно стало особенно тягостным после того, как кормильца-отца «угнали» за сотни верст, оставив мать с ребятами на произвол судьбы. Репин вспоминает, что за все детство он только однажды видел отца, в серой солдатской шинели, когда он как-то приехал на побывку домой. «Он был жалкий, отчужденный от всех», — прибавлял Репин[49].

Вскоре его «угнали» еще дальше. «О „батеньке“ ни слуху, ни духу… Недавно заезжала тетка Палага Ветчинчиха, и маменька с нею так наплакалась: батеньку с другими солдатами угнали далеко, в Киев; он там служит уже в нестроевых ротах; там же деверь тетки Палаги; она все знала о солдатах».

«У нас было и бедно, и скучно, — вспоминает далее Репин, — и мне часто хотелось есть. Очень вкусен был черный хлеб с крупной серой солью, но и его давали понемногу. Мы все беднели… Маменька теперь все плачет и работает разное шитье»[50].

Репин рос вместе с старшей сестрой Устей и братом Иванечкой. Он помнит, что им постоянно бывало холодно. Мать подрабатывала шитьем женских шуб.

Начальство не оставляло в покое и мать Репина. Он вспоминает, как однажды весной ефрейтор Середа, «худой, серый, сердитый, вечно с палкой, ругает баб, чуть они станут разговаривать», постучал в двери Репиных. Мать выбежала с бледным лицом.

«Завтра на работу, — крикнуло начальство, — сегодня только упрежаю, завтра рано собирайся и слушай, когда бабы и девки мимо будут идти: выходи немедленно!»[51]. На утро всех погнали месить глину с коровьим навозом и соломой для обмазки новых казарм.

К обеду семилетний Репин понес матери тарелку со съестным. Только что мать вымыла искровавленные руки и принялась за еду, как послышался грозный окрик неугомонного Середы: «Ну, будет тебе, барыня, прохлаждаться, пора и на работу! А ты чего таращишь глаза? Будешь сюда ходить, так и тебя заставим помогать глину месить. Вишь, барыня, не могла с собою взять обеда — носите за ней! Еще не учены… за господами все норовят».

«Скучно и тяжело вспоминать про это тяжелое время нашей бедности, — добавляет Репин. — Какие-то дальние родственники даже хотели выжить нас из нашего же дома, и маменьке стоило много стараний и много слез отстоять наши права на построенный нами для себя на наши же деньги дом. Середа нас допекал казенными постоями: в наших сараях были помещены целые взводы солдат с лошадьми, а в лучших комнатах отводили квартиры для офицеров. Маменька обращалась с просьбою к начальству; тогда вместо офицеров поставили хор трубачей, которые с утра до вечера трубили, кому что требовалось для выучки, отдельные звуки. Выходил такой нарочитый гам, что ничего не было слышно даже на дворе, и маменька опухла от слез. Все родные нас покинули, и некому было заступиться… Только с возвращением батеньки домой жизнь наша переменилась»[52].

Вспоминая о своих первых шагах на пути изобразительного искусства, Репин с особенной любовью останавливается на упорной работе над тряпичным конем.

«Я давно уже связываю его из палок, тряпок и дощечек, и он уже стоит на трех ногах. Как прикручу четвертую ногу, так и примусь за голову: шею я уже вывел и загнул: конь будет „загинастый“. Маменька шьет шубы осиновским бабам на заячьих мехах, у нас пахнет мехом; а ночью мы укрываемся большими заячьими, сшитыми вместе (их так и покупают) мехами… Я подбираю на полу обрезки меха для моего коня, из них делаю уши, гриву, а на хвост мне обещали принести, как только будут подстригать лошадей у дяди Ильи, настоящих волос лошадиного хвоста».

«Мой конь большой; я могу сесть на него верхом; конечно, надо осторожно, чтобы ноги не разъехались; еще не крепко прикручены. Я так люблю лошадей, что все гляжу на них, когда вижу их на улице. Из чего бы это сделать такую лошадку, чтобы она была похожа на живую? Кто-то сказал — из воску. Я выпросил у маменьки кусочек воску: на него наматывались нитки. Как хорошо выходит головка лошади из воску! И уши, и ноздри, и глаза — все можно сделать тонкой палочкой, надо только прятать лошадку, чтобы кто не сломал: воск нежный»[53].

«Но вот беда: ноги лошадок никак не могут долго продержаться, чтобы стоять: согнутся и сломаются. Паша [соседка] принесла мне кусок дроту (проволоки) и посоветовала на проволоках укрепить ножки. Отлично! Потом я стал выпрашивать себе огарки восковых свечей от образов, и у меня уже сделаны две целых лошадки».

«А сестра Устя стала вырезывать из бумаги корову; свинью, я стал вырезывать лошадей, и мы налепливали их на стекла окон».

«По праздникам мальчишки и проходящие мимо даже взрослые люди останавливались у наших окон и подолгу рассматривали… Я наловчился вырезывать уже быстро. Начав с копыта задней ноги, я вырезывал всю лошадь; оставлял я бумагу только для гривы и хвоста — кусок и после мелко… разрезывал и подкручивал ножницами пышные хвосты и гривы у моих „загинастых“ лошадей… К нашим окнам так и шли. Кто ни проходил мимо, даже через дорогу переходили к нам посмотреть, над чем это соседи так смеются и указывают на окна пальцами. А мы-то хохочем, стараемся и все прибавляем новые вырезки».

«Вот и нехитрое начало моей художественной деятельности. Она была не только народна, но даже детски простонародна. И Осиновка твердо утаптывала почву перед нашими окнами, засыпая ее шелухой от подсолнухов»[54].

Насколько впечатления раннего детства могут быть решающими в жизни, можно видеть из следующего рассказа, слышанного мною лично от И. Е. Репина.

Я как-то сказал ему, что он, верно и не подозревает, как ему признательны историки искусства и особенно его биографы за то, что он в течение всей своей деятельности, с самых ранних лет, имел похвальную привычку подписывать и датировать свои произведения, даже мимолетные рисунки и наброски. Давно зная, что из двух типов художников — никогда не подписывающих своих вещей и, наоборот, охотно и с любовью их подписывающих — он принадлежит ко второму, я спросил его, не может ли он объяснить, что его побуждало к такому систематическому и неуклонному подписыванию и датированию.

«Это очень забавно, — ответил он, смеясь. — В дни моего детства в Чугуеве у меня был двоюродный братишка, сирота Тронька, до страсти любивший рисовать и этой страстью и меня заразивший. Возможно, что, не будь его, я бы и художником не сделался. По праздникам его хозяин, мой крестный, Алексей Игнатьевич[55], портной для военных, у которого он служил в подмастерьях, отпускал его к нам. Он целые дни рисовал, причем каждый рисунок непременно подписывал: „Трофим Чаплыгин, такого-то года“. Этот прием я тотчас же усвоил и с тех пор стал постоянно подписывать все свои рисунки. А потом так и повелось на всю жизнь».