Репин — страница 36 из 57

деле, — вообразите, крови тьма, а вы о ней и не думаете, и она на вас не действует, потому что в картине есть страшное, шумно выраженное отцовское горе, и его громкий крик, а в руках у него! сын, сын, которого он убил, а он… вот уже не может повелевать зрачком, тяжело дышит, чувствуя горе отца, его ужас, крик и плач, он, как ребенок, хочет ему улыбнуться: «ничего, дескать, папа, не бойся!» Ах, боже мой, вы решительно должны видеть!!!»{262}.



Иван Грозный и сын его Иван 16 ноября 1581 г. 1885 г.
Третьяковская галлерея

Суворин оценил картину и написал в «Новом времени» целый дифирамб Репину{263}.

Выставку посетил и Лев Толстой, приславший ему следующее письмо, — показывающее, как глубоко был он взволнован картиной:

«1 апреля 1885 г. Третьего дня был на выставке и хотел тотчас же писать вам, да не успел. Написать хотелось вот что, — так, как оно казалось мне: молодец Репин, именно молодец. Тут что-то бодрое, сильное, смелое и попавшее в цель. На словах много бы сказал вам, но в письме не хочется умствовать. У нас была гемороидальная, полоумная приживалка-старуха, и еще есть Карамазов-отец Иоанн ваш для меня соединение этой приживалки и Карамазова. Он самый плюгавый и жалкий убийца, какими они должны быть, — и красивая смертная красота сына. Хорошо, очень хорошо. И хотел художник сказать значительное. Сказал вполне ясно. Кроме того так мастерски, что не видать мастерства. Ну прощайте, помогай вам бог. Забирайте все глубже и глубже»{264}.

Раздавались на выставке, конечно, и на этот раз всякие сетования, возмущения и прямая ругань. Благодаря Суворина за его статью о Репине, Крамской писал ему: «Когда я вам об этой картине писал в первый раз, я был за сто верст от вероятности услышать о ней такие отзывы, какие пришлось слышать в первый же день открытия Например: «Что это такое? Как можно это выставлять? Как позволяют! Ведь это цареубийство»!{265}.

Такие голоса стали раздаваться все чаще и мало-по-малу дошли до правящих верхов. Насторожился сам Победоносцев и 15 февраля 1885 г. счел нужным довести об этом до сведения Александра III. «Стали присылать мне с разных сторон письма с указанием на то, что на Передвижной выставке выставлена картина, оскорбляющая у многих нравственное чувство: Иван Грозный с убитым сыном. Сегодня я видел эту картину и не мог смотреть на нее без отвращения… Удивительное ныне художество: без малейших идеалов, только с чувством голого реализма и с тенденцией критики и обличения. Прежние картины того же художника Репина отличались этой наклонностью и были противны. Трудно понять, какой мыслью задается художник, рассказывая во всей реальности именно такие моменты. И к чему тут Иван Грозный? Кроме тенденции известного рода, не приберешь другого мотива»{266}.

Шум все усиливался. В Петербурге стали поговаривать о неизбежности запрещения картины, говорили даже, что она уже запрещена Против Репина агитировал теперь и его бывший покровитель Исеев. Боясь, что картину запретят даже отправить в Москву, Третьяков дает Репину разные советы, и между прочим, рекомендует пойти к вел. князю Владимиру, — авось удастся хоть его убедить. Репин отвечает на это:

«Спасибо за практические советы, воспользуюсь. У великого князя я не был; не следует, — как раз натолкнешься на просьбу с его стороны — не посылать, и тогда кончено; нет, лучше выждать. Дней семь назад был у меня Дмитриев-Оренбургский, прямо от имени Исеева, — говорит, что картина запрещена уже; даже для всех изданий иллюстрированных. «Завтра вы получите формальное уведомление», сказал он, но уведомления до сих пор не было. Лемох тоже слышал от г-жи Кохановой, что картина уже запрещена и мы получим уведомление, как только здесь закроем выставку— подождем формального запрещения, тогда хлопотать начну…

«В Академии художеств проф. Ландцерт посвятил целую лекцию ученикам Академии, доказывая неверности в моей картине, анатомические и пропорций; говорят, ученики вступили с ним в спор и разбили его живым примером, составив из себя группу. Он издает особо эту брошюру, должно быть, на счет Исеича. Хлопочут! О моей рекламе заботятся. Я сказал это Орловскому, — как они раздувают мой успех; на половину посетителей я обязан их усилиям запретить. Я не намерен был и без того посылать картины, — она не войдет в вагон. А они как мне обставили, с какой помпой!! — Позеленел от злости: ведь он с Исеевым этим очень заинтересован — одурачились!»{267}.

В Петербурге выставка прошла благополучно, когда же открылась в Москве, картину велено было снять{268}.

4 апреля Репин пишет Третьякову:

«Напишите мне, пожалуйста, как устроили вы картину? Имеете ли предписание хранить ее в секрете, или в общей галлерее? Как это все глупо вышло. Я хотел было итти теперь к вел. князю, но раздумал, другое дело, если бы с ним можно было поговорить откровенно, по-душе, по-человечески, совершенно серьезно. Но что вы станете объяснять гвардейскому офицеру, никогда не мыслившему и имеющему свое особое миросозерцание, в котором нашей логике нет места… Бесполезно! Одна пустая трата драгоценного времени, и еще порча крови»{269}.

На это Третьяков ответил, что с него взяли подписку о невыставлении картины, но он намерен ее выставить в отдельной комнате, запертой для публики, когда будет кончена пристройка к галлерее{270}.

Только через три месяца, главным образом благодаря заступничеству Боголюбова перед императором, когда-то его учеником, запрет с картины был снят: 10 июля московский генерал-губернатор кн. Долгоруков уведомил Третьякова о разрешении ее выставить{271}.

Третьяков немедленно известил об этом Репина{272}, который ответил ему, что, по слухам, вообще не было запрещения выставить картину в галлерее, а предписывалось только снять ее с выставки и не допускать распространения воспроизведений: «Это переусердствовали в Москве», придумав сами запрещение выставлять и в галлерее{273}.

Разгоревшаяся вокруг картины полемика, внезапное ее исчезновение из Третьяковской галлереи и связанные с этим слухи, один другого невероятнее, — все это говорит о том, что появление репинского произведения было событием огромного значения для самых широких и разнородных кругов русской интеллигенции. Одни — благополучное меньшинство — смотрели на «Ивана Грозного», как на дерзкую попытку низвести деяние венценосца на степень обыденного преступления убийцы-психопата. Репину они не могли простить этого развенчивания царя. Другие — оппозиционное большинство — видели в картине новый взрыв протеста против кровавого царского произвола.

Так или иначе, но «Иван Грозный» был воспринят — и слева и справа, — как знамя борьбы.

Это сделала не столько самая тема, сколько сила выражения. Такой могучей иллюзорности, такой неприкрашенной правды в передаче жизни до Репина еще не бывало. Это особенно способствовало принятию «Грозного» в качестве символа гнета и бесправия.

Какие только нападки не сыпались на автора картины! Каких только недостатков и прегрешений против натуры не находили в ней! С легкой руки Ландцерта, действительно, как и предполагал Репин напечатавшего свою лекцию{274}, диллетанты старого времени и даже наших дней, с видом знатоков, охотно повторяли упреки анатома в каких-то несуществующих формальных промахах и прямых неграмотностях. Много говорили- о слишком обильном кровопролитии, не имеющем места в аналогических случаях, о неестественной бледности лица царевича, уместной лишь значительно позднее, часа через два после ранения, — и многое другое.

Если даже эти два последние упрека и правильны, то едва ли можно их ставить в вину художнику. То, что он хотел выразить, им выражено. Картина не есть протокол хирургической операции и если художнику для его концепции было нужно данное количество крови и нужна именно эта бледность лица умирающего, а не обычное нормального цвета лицо, как это должно бы быть в первые минуты после ранения, то он тысячу раз прав, что грешит против физиологии, ибо это грехи шекспировских трагедий, грехи внешние, при глубочайшей внутренней правде. Но ошибок формальных, ошибок в рисунке у него нет. Обе фигуры нарисованы безупречно, несмотря на всю трудность ракурса тела царевича.

Прав был Крамской, назвавший картину «зрелым плодом». «Не ждали» и «Иван Грозный» — два самых зрелых плода всего творчества Репина, если не считать его портретных шедевров. И «Грозный» в известном смысле еще выше, еще дальше «Не ждали»: в нем автор достиг предельной мощи и предельного мастерства. Не только в смысле овладения темой и осиления замысла, но и по крепости формы — без малейшей дряблости и неуверенности, чуть-чуть заметной даже в «Не ждали», — но главным образом по силе цвета и общей живописности.

Как всегда после выставки, Репин хотел еще поработать над картиной, на этот раз впрочем только над фоном, что он и сделал, как мы видели выше, 16 августа 1887 г.{275}.

Но случаю угодно было, чтобы он еще раз, много лет спустя, вернулся к этому холсту.

16 января 1913 г. молодой человек, по профессии иконописец, из старообрядцев Абрам Балашев, изрезал картину ножом. Из трех ударов один пришелся на лице Грозного — от середины правого виска, пересекая нижнюю часть уха, часть скулы с бородой, плечо, рукав и мизинец правой руки царевича; второй разрез прошел по контуру носа царевича, задев щеку Грозного и уничтожив весь очерк носа царевича, его правый глаз, лоб, часть большого пальца правой руки царевича V рукав Грозного; наконец, третий повредил-правую щеку, конец носа, пальцы левой руки Грозного, щеку, бороду, ше