Память явно изменила Репину, ибо в день смерти своего друга он был уже в Москве. Возможно, что он действительно рассчитывал на один, пятый сеанс, чтобы тронуть что-нибудь в портрете, но придя на этот сеанс, застал Мусоргского уже снова в состоянии резко обострившейся болезни, которая, полвека спустя, рисуется в его воспоминании как смерть.
А вот что Стасов рассказывает об этих портретных сеансах под свежим впечатлением, три недели спустя.
«По всем признакам судя, Репину в нынешний приезд надо было торопиться с портретом любимого человека: ясно было, что они уже более никогда не увидятся. И вот счастье неблагоприятствовало портрету в начале поста для Мусоргского наступил такой период болезни, когда он посвежел, приободрился, повеселел, веровал в скорое исцеление и мечтал о новых музыкальных работах, даже в стенах своего военного госпиталя… В такую то пору увиделся с Мусоргским Репин. Вдобавок ко всему погода стояла чудесная, и большая с высокими окнами комната, где помещался Мусоргский, была вся залита солнечным светом..
«Репину удалось писать свой портрет всего четыре дня: 2-го, 3-го, 4-го и 5-го марта, после чего уже начался последний, смертельный период болезни. Писался этот портрет со всякими неудобствами- у живописца не было даже мольберта, и он должен был кое-как примоститься у столика, перед которым сидел в больничном кресле Мусоргский. Он его представил в халате, с малиновыми бархатными отворотами и обшлагами, с наклоненною немного головой, что-то глубоко обдумывающим. — Сходство черт лица и выражение поразительны. Из всех, знавших Мусоргского, не было никого, кто не остался бы в восторге от этого портрета, — так он жизнен, так он похож, так он верно и просто передает всю натуру, весь характер, весь внешний облик Мусоргского.
«Когда я привез этот портрет на Передвижную выставку, я был свидетелем восхищения, радости многих лучших наших художников, товарищей и друзей, но вместе и почитателей Репина. Я счастлив, что видел эту сцену. Один из самых крупных между всеми ними, а как портретист бесспорно наикрупнейший, И. Н. Крамской, увидев этот портрет, просто ахнул от удивления: после первых секунд общего обзора он взял стул, уселся перед портретом, прямо в упор к лицу, и долго-долго не отходил. «Что это Репин нынче делает, — сказал он, — просто непостижимо! Вон, посмотрите, его портрет Писемского — какой шедевр! Что-то такое и Рембранд и Веласкес вместе. Но этот, этот портрет будет пожалуй еще изумительней. Тут у него какие-то неслыханные приемы, отроду никем не пробованные, — сам он «я» и никто больше. Этот портрет писан бог знает, как быстро, огненно, — всякий это видит. Но как нарисовано все, какою рукою мастера, как вылеплено, как написано! Посмотрите эти глаза: они глядят, как живые, они задумались, в них нарисовалась вся внутренняя, душевная работа той минуты — а много ли на свете портретов с подобным выражением! — А тело, а щеки, лоб, нос рот — живое, совсем живое лицо, да еще все в свету, от первой и до последней черточки, все — в солнце, без одной тени, — какое создание!»{291}.
Вскоре он пишет еще один замечательный портрет, о котором уже давно мечтал.
В мае 1881 г. Москва готовилась к встрече знаменитого хирурга и популярного педагога Н. И. Пирогова, приезжавшего к празднованию Московским университетом 50-летнего юбилея его врачебной деятельности. Репину очень хотелось написать его портрет и, не надеясь лично добиться нескольких сеансов в эти торжественные дни, он прибегает к помощи П. М. Третьякова, брат которого Сергей Михайлович, был тогда московским городским головой{292}. Последний все устроил, и 20 мая Репин едет из Хотькова в Москву навстречу Пирогову{293}.
Простудившись на пироговском юбилее, он, больной, в три сеанса пишет знаменитый портрет и делает зарисовки для бюста, который вскоре лепит{294}.
Осенью 1881 г. Третъяков был за границей. В октябре он послал Репину письмо из Милана, прося его написать портрет бывшего тогда в Москве А. Г. Рубинштейна, с которым он этот вопрос уже заранее согласовал. Рубинштейн был в зените своей мировой славы, и возможно, что Третьяков с ним свиделся где-нибудь за границей, после и послал Репину это письмо{295}.
Рубинштейн так редко и плохо позировал, что приводил Репина в отчаяние. Он начал с него два портрета: прямо и сбоку{296}. Этот второй, профильный портрет Репин считал неудачным{297}.
Портреты Пирогова и Рубинштейна принадлежат к числу самых вдохновенных созданий Репина. И это несмотря на все препятствия и невзгоды — болезнь во время пироговских сеансов и плохое позирование, — во втором случае. Первый, правда, лучше последнего. Он так соблазнительно легко и просто сделан, с такой непринужденностью и свободой, так красива цветистая мозаика его мазков и так безошибочно и безупречно они лежат по форме на характерной, энергично вздернутой кверху голове, что этот портрет стал вскоре любимым из всех репинских, оттеснив даже «Писемского». Его копировали больше всех: «Мусоргского» мало кто мог оценить по-настоящему и он оставался несколько в тени.
И рубинштейновский портрет принадлежал к числу излюбленных в галлерее.
В том же году Репин написал еще поколенный портрет знаменитой трагической актрисы П. С. Стрепетовой в роли Лизаветы из «Горькой судьбины» Писемского. Третьяков просил Репина продать его для галлереи, на что тот не соглашался, будучи неуверен в его достаточно высоком качестве.
«На счет «Лизаветы» Стрепетовой вы погодите, торопиться нам нёкуда. Я сам до сих пор не понимаю, хорошо она или дурно сделана. Годится ли для вашей коллекции, я решать не берусь»{298}. Портрет этот не принадлежит к лучшим репинским работам.
В следующем году Репин еще раз пишет Стрепетову, на этот раз скорее в типе портретного этюда, нежели портрета в собственном смысле слова. Но это — сверкающий по живописи этюд, один из лучших портретов Третьяковской галлереи.
Портреты Пирогова и Рубинштейна появились на X Передвижной выставке 1882 г., вместе с восемью другими. Среди них портрет спящей жены — В. А. Репиной, — названный им «Отдыхом», этюд с «Горбуна», портреты И. П. Похитонова, А. А. Шеншина (Фета){299}, Стрепетовой в роли Лизаветы, Щеголенка и Стасова. Все эти вещи, кроме «Щеголенка» и «Отдыха», не отличались высокими достоинствами, но это обилие портретов — и среди них нескольких подлинных шедевров — сразу определили удельный вес Репина-портретиста.
На этой же выставке, под названием «Этюд», был выставлен портрет В. К. Сютаева, основателя евангелической секты в Тверской губернии. Его видел на выставке Л. Толстой, который, при ближайшем посещении Третьяковской галлереи, в ноября 1884 г., спросил Третьякова, почему среди стольких репинских портретов, недавно им купленных, нет Сютаева? Третьяков, немедля, пишет Репину письмо, прося продать «Сютаева»{300}.
Из портретов, не выставленных Репиным и исполненных в 1882 г., один из самых пленительных — односеансный этюд с Т. А. Мамонтовой, в замужестве Рачинской. Женских портретов у Репина вообще мало, и они ему удавались менее мужских, но этот принадлежит к числу лучших как по концепции, по тому, как он вписан почти в квадратную раму, — так и по силе живописи и редкому для Репина изяществу.
Наконец, к 1882 г. относится и портрет Крамского, появившийся на Передвижной 1884 г. и написанный в обмен на репинский портрет, исполненный Крамским в Париже в 1876 г. Крамской долго присматривался, «прицеливался» к Репину еще до поездки его за границу. Стасов все время подбивал его написать портрет своего любимца в Париже, о чем писал ему туда{301}.
И Крамской написал его большой поколенный портрет, очень скучный, невзрачный и монотонный по живописи, но, видимо, близко передающий тогдашнюю внешность Репина. Живя в Москве, Репин просил Крамского прислать ему этот портрет, что тот немедленно исполнил{302}.
Было как-то само собой понятно, что Репин должен был также написать Крамского, но, живя в разных городах, они редко сходились. Сеансы состоялись только в 1882 г., по переезде Репина в Петербург. Но, увы, если репинский портрет кисти Крамского неудачен для последнего, то портрет Крамского, написанный Репиным, как произведение искусства еще слабее для Репина: редкая для него вялость формы и скука живописи. Но он очень похож; как документы они оба драгоценны.
В том, что наряду с работами вроде «Мусоргского», «Пирогова», «Рубинштейна», «Мамонтовой» Репин мог писать вещи, ни в какой мере не отвечающие его таланту и чисто портретному мастерству, — нет ничего необычного: у величайших мастеров прошлого рядом с гениальными созданиями бывали и немощные, нисколько однако не роняющие репутации великого художника. Особенно это имело место у мастеров плодовитых, к числу которых, конечно, относится и Репин.