Репин — страница 48 из 57

ить на деле свои идеи. И вот теперь Академия — в руках у такого милого, доброго, просвещенного человека, как И. И. Толстой, ни капли не формалиста, говорящего прямо: сделайте хорошее дело, — ручаюсь, пока я здесь, никто не помешает вам, придите и устройте Академию, как собственную школу, о которой вы мечтали и которой не могли осуществить; вам полное доверие и возможность открывается. И что же, по-вашему и теперь все еще надо кобениться и представляться изгнанными? Это было бы уже совсем смешно и мелочно. Через недельку надеюсь увидеть вас»{363}.

Репин все еще надеется, что при личном свидании отношения наладятся, но, приехав в Петербург 10 мая, он целую неделю не мог собраться к Стасову. Потеряв терпение, последний пишет ему письмо, полное новых упреков. На него Репин отвечает уже в другом тоне.

«Получив ваше письмо сегодня, вижу, что и видеться нам более не следует. Вы до сих пор не приняли ни одного моего резона. Ваш вопль, яс теми немногими, с которыми вы солидарны во взглядах, о том, что совершился «шаг назад к темноте и одураченью», мне кажется каким-то детским капризом и нежеланием ничего понять. Никакого «окончательного позора и несчастья» я не предвижу. Никакого «крепостнического хомута» не надену. Препирательство на этот счет теперь считаю бесполезным. Время покажет, кто добросовестен и прав будет. Прощайте»{364}.

Получив новое письмо с предложением обмениваться мыслью, он отвечает:

«Если вы думаете, Владимир Васильевич, что обмен мысли заключается в оскорблении личности противника, то едва ли вы найдете партнера для таких упражнений. Попробую, если это вам нравится.

«Вы не только презираете мнения своего противника, но, нисколько не стесняясь, ругаете их прямо ему в глаза и удивляетесь: «какие все странности» — «отсутствие потребности в обмене мысли (т. е. интеллектуальной жизни)», когда он считает благоразумным прекратить такие препирательства, По-моему, это тоже «худая логика»{365}.

Вот что говорит о разрыве Стасов в одном из своих писем того времени:

«С Репиным все кончено. Это надо было предвидеть еще с октября. Ясно было, что у него теперь было назначено, едучи в Пбрг, со мною покончить. Я ему мешал. Я теперь был ему вечным упреком, чем-то вроде бревна поперек дороги. И в голове у него, это ясно можно было видеть, решено было: разойтись со мною. Встретив меня случайно на Невском, он как-то нерешительно подходит ко мне, словно не знал, как начать и какого тона держаться. Однако я на это не посмотрел и обнялся с ним попрежнему. Так как я тут не сказал ничего «враждебного», ни единого слова упрека или порицания, то он пришел ко мне на другой день. Я опять избегал всего задирающего, зловредного и ничего не говорил про Академию. Я сказал, что при всех не хочу начинать длинного разговора, а это наедине, когда мы будем вдвоем… Но когда он начал, под вечер, настаивать на том, чтобы мы завели главный разговор, я, наконец, уступил, но едва мы обменялись парой фраз, он уже вскочил и начал сильно кричать и махать руками. Я ему сказал. «Вот видите, вы уже и сердитесь. Я это и предвидел. Нет, теперь не надо нам говорить. После, в другой раз». Через минуту он опять завел речь и при первых моих словах опять вскочил с места, опять стал враждебно повышать голос. И тогда я сказал еще раз: «Вот видите, вы опять только сердитесь и более ничего. Я не стану теперь более об этом (Академии и передвижниках) говорить». После того остальной вечер прошел кое-как, с большой осторожностью с моей стороны. Уходя, Репин обещал скоро, очень скоро, притти ко мне в Библиотеку, или дать знать, чтобы я приехал к нему. Но прошел понедельник, вторник, среда, четверг, пятница, — он не идет, да и только…

«Тогда я написал письмо, коротенькое, говоря, что: Что же? Когда? Ведь уже в понедельник назначен его отъезд. А нам видеться и говорить надо наедине обо многом. Момент теперь в истории русского искусства и русских художников решительный и наиважнейший. Неужели он так и уедет, не повидавшись со мною? Вот теперь налицо две группы: одна многочисленная, в числе других и он, и они все находят, что, поворотя на новую дорогу, идут к улучшению, к свету, к истине; другая — малочисленная, в числе других и я, и мы полагаем, что нынешний шаг русских художников есть шаг назад — к мраку и погибели, и те даже и не видят и не чувствуют, что на свою, прежде свободную, шею надевают теперь крепостнический хомут. Как же нам обо всем этом не переговорить, хотя бы и в последнюю минуту — неужели это все не важно?»{366}.

Вот на это-то письмо, по словам Стасова, Репин и ответил, что им и видеться более незачем.

После этого Стасов прислал письмо, на которое Репин ответил в последний раз уже из Здравнева, куда он уехал, не повидавшись с ним. Письмо выдержано в сурово-официальном тоне:

«Глубокоуважаемый Владимир Васильевич, для меня из всего происшедшего между нами разрыва ясно одно: я вам надоел, и вы придираетесь ко мне во что бы то ни стало. Мне вспоминается первая встреча с вами на Невском, после моего путешествия, когда вы, с первых же слов заявили, что вам надоедают все одни и те же лица — это по поводу жизни в деревне семьи Дмитрия Васильевича. Спор наш бесполезен; впрочем он укрепляет, как всегда, каждого из нас в своем. Вы доходите до. обвинения меня в желании над чем-то и над кем-то начальствовать!!! В стремлении к чинам и орденам… Никакому начальству я не намерен подчиняться и начальствовать ни над кем не собираюсь!{367} Общение же с молодежью, при таких прекрасных условиях, мне представляется весьма интересным в перспективе и никакие ваши заботы о моем позоре и несчастии, о падении из-за этого передвижников — не кажутся мне стоящими внимания.

«Ах, ради бога, однажды навсегда прекратите это вредное ковыряние в чужой совести; это не только неделикатно, но грубо и неприлично.

«Неужели, кто противник, тот сейчас подлец и негодяй? Спрашиваете вы? Да, ведь, это всегда по-вашему так выходит. Я же ни на одну йоту не изменяю своего мнения о вас; то, что я поместил печатно из Неаполя, будучи уж в ссоре с вами, в «Новом времени», по поводу Вашего 70-летия, остается у меня о вас неизменным убеждением. Деятельность вашу на казенной службе, в Библиотеке, считаю в высшей степени плодотворной, что и выразил в адресе вам, который мы сочинили у Ропета в саду, к 45-летию вашей деятельности. И теперь все так же глубоко уважаю вас, как докладывал не раз. Но прошу не думать, что я к вам подделываюсь, ищу опять вашего общества — нисколько. Прошу вас даже — я всегда вам говорю правду в глаза — не докучать мне больше вашими письмами. Надеюсь больше с вами не увидеться никогда; незачем больше. Искренно и глубоко уважающий вас! И. Репин»{368}.

Разрыв продолжался в течение пяти лет, до весны 1899 г. Несмотря на: некоторые черты, общие всем ссорам на свете, он имел глубоко принципиальное значение и как бы персонифицировал ту решительную борьбу, которая в то время происходила между представителями искусства уходящего и искусства, шедшего ему на смену. Поэтому разрыв их и не может быть рассматриваем, как дело личное, а должен быть подвергнут всестороннему освещению. Стасов предвидел развязку, не верил в попытки общих друзей примирить их и писал в 1895 г. «Нет, это дело совершенно несбыточное и совершенное pendant к моим расхождениям с Серовым, с Верещагиным, с Балакиревым, с разными другими. У меня, кажется, какой-то анафемский нюх есть за 20 верст — как у ворона на падаль — на порчу человека, прежде мне сколько-нибудь близкого и дорогого»{369}.

Но дело было не в «порче» друга, а в борьбе направлений, в смене эпох, в последней схватке двух общественных групп. Прав был Я. П. Кондаков, писавший об этой ссоре в некрологе Стасова в 1906 году:

«Стасов был только критиком, не мог и, кажется, не хотел быть историком. Приветствуя в свое время смену художественных вкусов в пользу нового направления, он с тою же степенью увлечения восстал против новой смены и появления т. н. нового искусства. Как бы ни была правдива на этот раз его отрицательная критика, нельзя забыть того, что порицаемые им новые направления были новыми в свою очередь, и что по взглядам самого критика старое искусство должно обязательно уступить место новому. Мало того, Стасов не замечал, как в самом реализме совершился за его время такой же радикальный переворот, какой был некогда в отжившем классицизме»{370}.

В 1897 г. Стасов, не имея уже возможности продолжать письменной дискуссии с Репиным, выступил против него в печати, опубликовав г «Новостях» ряд статей под ядовитым заголовком «Просветитель по части художества», в которых резко и с сарказмом высмеивал переменчивость его взглядов, поворот от содержательности в искусстве— к форме, виртуозности, презрение к русскому искусству и слабость к французскому. Как известно, дело дошло до такого позорного, по мнению Стасова, падения Репина, как его участие в выставках архидекадентского журнала «Мир искусства».

Два пункта разногласий, приведшие к разрыву, — вхождение Репина в Академию и его симпатии к декадентам — были, по. существу, проявлением одной и той же основной мысли о необходимости смены вех. Эта мысль давно уже не давала покоя Репину, считавшему, что настало время пересмотра ряда установок, казавшихся некогда единственно приемлемыми, но с течением времени потерявших свою убедительность и жизненность.

Если Репин и вместе с ним ряд крупнейших передвижников шли в Академию, это значило, что они отказывались от своей былой общественно-политической, а тем самым и художественной платформы. Это значило, что оппозиционная заостренность их прежних выступлений если не совсем, то во всяком случае значительно стерлась. «Свою» Академию они, конечно, не представляли себе, как Академию Шамшиных и Виллевальдов, но в то же время было ясно, что она не могла стать и Академией Перовых. Вступив в нее, они от чего-то тем самым отказывались, в чем-то отступали. Этот отказ вовсе