ании.
«В Академии художеств вас забьют, — прибавил Львов. — Вы не знаете, какие силачи тут сидят. Будете вы пропадать на сотых номерах!»
В отчаянии Репин пошел к Петрову, который успел убедиться уже с одаренности жильца: он необыкновенно похоже и живо нарисовал их старушку родственницу, помогавшую им по хозяйству. Петров посоветовал немедленно поступить в единственную тогда в Петербурге рисовальную школу, носившую название «Школы на бирже», т. к. она помещалась в здании биржи, у Дворцового моста. Репин внес три рубля и поступил в класс орнаментов и масок, где его преподавателями были Верм и Жуковский.
Там рисовал в то время и племянник Петрова, сын академика архитектуры Алексея Ивановича Шевцова, в семью которого он вскоре ввел Репина. Последний познакомился здесь с дочерью Шевцова, Верой, которая через 9 лет стала его женою.
Один из учеников школы, малый бывалый и понаторелый, узнав о, неудаче Репина с поступлением в Академию, надоумил его обратиться к кому-нибудь из генералов-меценатов, охотно покровительствующих молодежи. Он назвал даже фамилию одного из них — Прянишникова, владельца большой картинной галлереи, не раз уже вносившего плату за учеников и помогавшего им. Репин вспомнил, что он слыхал уже эту фамилию в Чугуеве от петербургской старушки Татьяны Федотовны, приятельницы его матери, прожившей у них в доме целую зиму и служившей у этого важного генерала Прянишникова.
Репин списался с матерью и вскоре получил уже от Татьяны Федотовны письмо с приглашением зайти к ней в Троицкий переулок в квартиру Ф. И. Прянишникова, оказавшегося начальником Главного управления почт и телеграфов. Она устроила ему в назначенный день свидание, генерал допустил Репина «до-ручки» и внес за него 25 рублей годовой платы в Академию. Оставалось только выдержать экзамены, которые Репин и сдал в январе 1864 г., когда и поступил в Академию{38}. О своих преподавателях по рисовальной школе — Верме и Жуковском — он впоследствии почти не вспоминал.
Если принять во внимание ту необычайную трогательность и нежность, с которой Репин перебирает все, даже незначительные встречи с людьми в дни своей юности, это умалчивание говорит о том, что обоим преподавателям он едва ли считал себя чем-нибудь обязанным, как и третьему, Гоху, учителю класса гипсовых голов.
Зато вскоре он знакомится с Крамским. Вот как он рассказывает o встрече с последним.
«К концу зимы меня перевели в класс гипсовых голов, и здесь я узнал, что по воскресеньям в этом классе преподает учитель Крамской.
«Не тот ли самый? — думал я, и ждал воскресенья.
«Ученики головного класса часто и много говорили о Крамском, повторяли, что он кому говорил, и ждали его с нетерпением.
«Вот и воскресенье, 12 часов дня. В классе оживленное волнение, Крамского еще нет. Мы рисуем с головы Милона Кротонского. Голова поставлена на один класс. В классе шумно… Вдруг сделалась полнейшая тишина, умолк даже оратор Ланганц. И я увидел худощавого человека в черном сюртуке, входившего твердой походкой в класс. Я подумал, что это кто-нибудь другой: Крамского я представлял себе иначе. Вместо прекрасного бледного профиля у этого было худое скуластое лицо и черные гладкие волосы вместо каштановых кудрей до плеч, а такая трепаная жидкая бородка бывает только у студентов и учителей.
— Это кто? — шепчу я товарищу.
— Крамской. Разве не знаете? — удивляется он.
«Так вот он какой! Сейчас посмотрел на меня; кажется заметил. Какие глаза! Не спрячешься, даром что маленькие и сидят глубоко во впалых орбитах; серые, светятся. Вот он остановился перед работой одного ученика. Какое серьезное лицо! Но голос приятный, задушевный, говорит с волнением… Ну, и слушают же его! Даже работу побросали, стоят около, разинув рты: видно, что стараются запомнить каждое слово… Вот так учитель! Это не чета Верму да Жуковскому…
«Вот он за моей спиной; я остановился от волнения.
«— А, как хорошо! Прекрасно! Вы в первый раз здесь?»
Репин попробовал было напомнить Крамскому об тех общих знакомых в Сиротине, но заметил, что они его нисколько не занимали. Крамскому Репин, видимо, сразу понравился; по крайней мере, он дал ему тут же свой адрес, пригласив побывать у него, к великой зависти товарищей по классу.
Репин не преминул воспользоваться этим приглашением, и уже через несколько дней вечером позвонил у его квартиры, на 6-й линии Васильевского острова. Крамского не оказалось дома, но Репину сказали, что через час он. вероятно, будет. Побродив по бульвару 7-й линии, в надежде встретить его идущего домой, он часов в 10 еще раз позвонил.
Еше не вернулся.
«Через полчаса позвонил еще, — продолжает Репин, — решившись уйти наконец домой, если его и теперь нет.
— Дома.
— А! знаю, знаю, вы приходили уже два раза, — прозвучал его надтреснувший, усталый голос на мое бормотанье.
— Это доказывает, что у вас есть характер добиться своего.
«Я заметил, что лицо его было устало и бледно, утомленные глаза вкружились. Мне стало Неловко и совестно; я почувствовал, что утруждаю усталого человека. И главное, я не знал, с чего начать. Прямого предлога к посещению в столь поздний час у меня не было. Сконфуженный вдруг здравым размышлением, я стал просить позволения притти в другой раз.
— Нет, что же вы так, даром хлопотали! Уж мы напьемся чаю вместе; раздевайтесь.
«Это было сказано так радушно, просто, как давно знакомому равному человеку. Я вдруг успокоился, вошел в небольшую комнатку и начал смотреть по стенам».
Репин увидал голову Христа, очень его поразившую выражением кротости и скорби, а также манерой исполнения. Тут же стоял станок с той же головой, вылепленной из серой глины. Крамской сказал Репину, что он взялся за скульптуру, чтобы добиться легче рельефа и светотени.
Крамской долго и увлекательно говорил на тему об «искушении Христа в пустыне», которую он раскрыл своему юному гостю с совершенно новой, неслыханной стороны.
«Искушение сидело в нем самом, — говорил Крамской, возвышая голос: — все, что ты видишь там, вдали, все эти великолепные города, говорил ему голос человеческих страстей все можешь ты завоевать, покорить, и все это будет твое и станет трепетать при твоем имени…
«Крамской странно взглянул на меня.
— Это искушение жизни, — продолжал он, — очень часто повторяется то в большей, то в меньшей мере, и с обыкновенными людьми, на самых разнообразных поприщах. Почти каждому из нас приходится разрешать роковой вопрос, служить богу или мамоне?».
«Утомлению его давно не было помину; голос его звучал как серебро, и мысли — новые, яркие, казалось, так и вспыхивали в его мозгу и красноречиво звучали. Я был глубоко потрясен. И внутренне давал уже себе обещание начать совсем новую жизнь.
«Далеко за полночь. Он удивился, взглянув на часы, позднему времени.
— А мне завтра надобно рано вставать. Прибавил он».
Репин ушел, но всю ночь не миг заснуть. Целую неделю был он под впечатлением этого вечера, совсем его перевернувшего.
Успокоившись немного, он начал компановать «Искушение Христа» под впечатлением рассказа Крамского.
Репин изобразил Христа на вершине скалы, перед необозримей далью, с морями и городами, в тот момент, когда он отвернулся с трагическим выражением от искушающего вида и зажмурил глаза. Одной рукой он судорожно сжимал свой лоб, другой отстранял от себя неотвязную мысль о земной славе и власти. Одет он был в короткий хитон, а босые ноги были в царапинах.
С этого времени Репин часто стал ходить к Крамскому и боялся только, как бы ему не надоесть; он бывал всегда так разнообразен и интересен в своих разговорах, что Репин часто уходил от него «с головой, трещавшей от самых разнообразных вопросов».
По вечерам Крамской обыкновенно что-нибудь рисовал черным соусом; большей частью это были заказные портреты с фотографий{39}.
От этой ранней петербургской поры Репина в собрании «Русского музея» сохранилось несколько рисунков — один 1863 г., из класса масок и орнамента, и три из гипсовых голов — Александра Севера (1864), Артемиды (1865) и Германика (1868). Последние обнаруживают большое чувство формы и уменье передавать гипс.
К этому. же времени относится автопортрет, датированный 2 декабря 1863 г. и воспроизведенный при воспоминаниях Репина в «Ниве»{40}.
Толково вылепленный, он повидимому был очень схож.
В конце января 1864 г. Репин поступает вольнослушателем в Академию. Потому ли, что о бунте 13-ти было запрещено писать, и Россия о нем почти не знала, но это событие не изменило традиционной физиономии Академии.
Крамской считал, что история Академии к 1877 г. представляла три, резко определенных периода: «Первый, самый продолжительный и по-своему благотворный, тянулся от основания Академии до уничтожения казеннокоштных воспитанников в 1832 г. Поступали тогда в Академию просто мальчики 10–12 лет, которых учили сначала больше наукам потом больше искусству. Окончание курса тогда было вообще ранее 24–25 лет. Этот период к своему концу дал результаты подражательного искусства настолько яркие и высокоталантливые, что многими тогда, если не всеми, они были приняты за настоящее самостоятельное и национальное искусство. (Из этого заблуждения вывела нас только первая всемирная выставка в Лондоне). Второй период, — от уничтожения казеннокоштных воспитанников до 1859 г. В промежуток этого времени от вновь вступающих уже не требовались никакие экзамены научные, и возраст для вступления принят был самый ранний: 16–18 лет. Лекций не читалось никаких, кроме вспомогательных наук. Этот период обозначается первыми попытками в самостоятельном и национальном творчестве… Третий период с 1859 г. по 1877 г. В 1859 г. самый устав Академии потерпел существенные перемены в некоторых параграфах. Является чрезвычайное попечение, чтобы Россия имела художников образованных, и потому снова вводятся лекции и вступительный приемный экзамен из наук»