Реплики 2020. Статьи, эссе, интервью — страница 26 из 45

Так что в течение нескольких лет между нами шла подспудная, зашифрованная борьба. Он твердил, вопреки всякой очевидности, что романы Бальзака соответствовали эпохе бесплодия, ледниковому периоду в истории французской литературы? Я тут же превозносил Бальзака до небес, утверждая, что он – второй отец любого романиста и что никто не может считать, будто постиг азы романного искусства, если не признается в любви и верности Бальзаку. Я утверждал, что в моих собственных текстах социология преобладает над психологией? Он немедленно начинал плакаться на то, что современные писатели отказались от формальных притязаний чистой литературы, свели все к разработке социологического измерения. И все это имплицитно, от начала до конца: мы всегда воздерживались от публичных намеков друг на друга.

Думаю, мы оба были абсолютно искренни: он в своей ненависти к Бальзаку, я в своей любви к нему; он в своем презрении к моей литературе, я в своем презрении к его.


Теперь, когда Ален Роб-Грийе, так сказать, механически опередил меня и сошел в могилу, я могу немного свободнее поговорить о своем “дорогом товарище”, не рискуя никого обидеть. Потому что я в конечном итоге понял, что в упорстве, с которым я пытался вникнуть в его неудобоваримую литературу, было не только товарищество бывших однокорытников, но и что‐то другое. Да, Ален Роб-Грийе напоминал мне Агро, и даже напоминал нечто куда более конкретное, знакомое только бывшим студентам Агро: Ален Роб-Грийе напоминал мне срезы почвы.

Очевидно, что почвоведение – это основополагающая наука для агронома, но она была бы еще важнее, если бы могла похвастаться возможностью повторять свои результаты, делать точные прогнозы, позволять агроному, то есть практику, давать обоснованные заключения. К несчастью, дело обстоит совсем иначе.

В то время, когда я учился (не говоря уж о времени, когда учился Роб-Грийе), почвоведение пребывало в зачаточном состоянии. Даже назвать его наукой значило бы сделать ему слишком много чести; оно было, самое большее, наблюдательной дисциплиной.

Изначально главнейшим методом почвоведения было взятие среза почвы. Он состоит в том, чтобы вырыть в земле канаву с отвесными краями той или иной высоты, в зависимости от изучаемой почвы (как правило, роют, пока не докопаются до скального грунта). И что дальше, после того как выроют канаву? А ничего, просто наблюдают. Иначе говоря, зарисовывают со всей возможной точностью то, что видят (расположение корней растений, наличие камней, воздушных карманов, животных и т. п.), – как правило, по мере удаления от поверхности все это очень быстро меняется. Естественно, свой рисунок можно дополнить заметками. Любопытно, что фотографируют при этом очень редко (фотографии служат лишь для того, чтобы сделать рисунок позже, в более комфортных условиях и, по возможности, достаточно быстро; умный взор наблюдателя почв всегда котировался несравненно выше фотографического изображения). Химические анализы in situ[66] остаются рудиментарными (в мое время они сводились к нескольким замерам показателя кислотности на разной глубине). Конечно, можно взять образцы почвы для последующего изучения, но тут мы уже оказываемся в сфере анализа почвы, а это совсем другая история.

Даже если будущий агроном движим надеждой обнаружить в результате своего наблюдения некий уже известный тип почвы (а, как правило, почва, которую он наблюдает, оказывается именно такой, как и ожидалось, с учетом геологического субстрата и климата), это не должно иметь никакого значения в ходе его наблюдений: так ему строго-настрого велят преподаватели. Он может ожидать, что обнаружит подзол в Сибири или латерит на Мадагаскаре, это свойственно человеку, но это ни в коей мере не должно влиять на его беспристрастность, объективность его эскизов и комментариев.

Тем самым благодаря срезу почвы студент-агроном приобщается к суровой дисциплине, состоящей в том, чтобы смотреть на мир нейтральным, чисто объективным взглядом: и разве не это Ален Роб-Грийе позднее попытался проделать в литературе?


Эта стойкая приверженность к внетеоретическому нейтралитету, безраздельно царящая в сфере срезов почвы, отнюдь не является предметом единодушного согласия в философии науки. “Теория и только теория решает, что именно следует наблюдать”, – твердо заявляет Эйнштейн.

Огюст Конт, приведя более развернутые аргументы, приходит к заключению, что без предварительной теории, пусть и весьма приблизительной, наблюдение обречено на бесцельный эмпиризм и сводится к скучной и бессмысленной компиляции опытных данных.

“Скучная и бессмысленная компиляция опытных данных”: разве не так можно совершенно точно описать творчество Алена Роб-Грийе?

Четко определив, в чем состоит его ограниченность, не могу не добавить, что именно в этом одновременно состоит и его сила – правда, сила сугубо негативная. Отвергая любую теорию, предшествующую наблюдению, Ален Роб-Грийе тем самым ограждает себя от любых клише (ибо любое клише несет в себе в сжатом виде какую‐нибудь теорию и признается таковым лишь тогда, когда саму теорию сочтут устаревшей и отсталой). И наоборот, открыв свои тексты для теоретических концепций, которые можно выработать об окружающем мире, я постоянно подвергаю себя опасности клише – и, по правде говоря, даже обрекаю себя на них; мой единственный шанс быть оригинальным состоит в том, чтобы (говоря словами Бодлера) вырабатывать новые клише.

Утраченный текст[67]

В электронной переписке с его братом Амаром Амиру, любезно согласившимся собрать воедино все разрозненные тексты, я не раз ссылался на статью Рашида, из полузабытого содержания которой помнил лишь неожиданно дерзкую параллель, проводимую им между предложенным некоторыми именитыми экологами понятием “предельной нагрузки” пейзажа (тот или иной природный ландшафт способен принимать, скажем ежемесячно, определенное число посетителей, то есть людей; если их становится слишком много, желательно ради сохранения его целостности закрыть к нему доступ) и гораздо шире распространенным понятием “порога толерантности” (применяемого по отношению к иммигрантам, получившим разрешение проживать на той или иной территории).

Нетрудно представить себе, что если избыток людей (люди в данном контексте воспринимаются как нечто вредное) способен испортить пейзаж и снизить для посетителей его ценность, то избыток иммигрантов, плохо соответствующих этнографическим ожиданиям путешественников-иностранцев, может показаться контрпродуктивным с точки зрения туристического бизнеса. Однако статья Рашида написана в тональности мягкой иронии, ни в коем случае не воинственной, пусть и нахальной. Он ставил своей целью описать людей и то, как они себя ведут, а не журить или реформировать человечество; в конце концов, он же был писатель.

Но он также, и даже в первую очередь, был социолог, и, бесспорно, нетривиальный, начиная хотя бы с области его научных интересов, чрезвычайно богатой, но поразительно мало исследованной (до сих пор помню, как я удивился, впервые прочитав “Образный мир туризма и коммуникация путешественников” и обнаружив, что в рамках общих размышлений о туризме можно рассуждать о таком его варианте, как паломничество). В ходе нашей электронной переписки (оригинальный текст мы в итоге так и не нашли) его брат просил меня уточнить, какую именно статью я ищу: о тематических парках (наподобие “Мастерских по изготовлению сабо в Маркантере”), о парках развлечений типа Европарка смурфиков или просто о природных парках. Тогда я осознал, какого невероятного, на грани гротеска, размаха достигло в последние годы разнообразие туристического предложения у нас в стране (во Франции). И я сказал себе: нам решительно будет не хватать хорошего социолога в области туризма. Что до хороших писателей, то их всегда не хватает – по крайней мере, таково мое мнение.


Он, чистая правда, так и не написал роман и в отличие от Филиппа Мюре (которым восхищался) даже не попытался. Порой я об этом жалел, хотя понимал, что то, чем он занимался, было по‐своему не менее важно. Если бы он рискнул пуститься в сочинительство, то наверняка не стал бы писать в традиции, заложенной Прустом, Селином и другими великими стилистами. Он скорее присоединился бы к немногочисленному – изысканному и престижному – братству умов ироничных и благодушных, светлых и странных, но главное – наделенных блестящим интеллектом; это братство могло бы числить в своих рядах, например, Борхеса или Перека.

В сборнике “Cantatrix sopranica[68] L. и другие научные опусы” Жорж Перек пародирует, подчас уморительно смешно, научные дискуссии. У меня часто возникало ощущение, что в “Образном мире туризма” – его единственной опубликованной книге – Рашид Амиру иногда делает нечто похожее, уснащая текст сносками и примечаниями внизу страницы (в точно выверенных местах, играя то на созвучиях, то на смысловых контрастах) с целью вызвать у нас легкую улыбку, но, разумеется, намного деликатнее, чем Перек, чьи примечания невозможно читать без громкого хохота. Ну, и с той еще разницей, что у Амиру это изначально была диссертация, официально защищенная, и ссылки в ней, соответственно, были подлинные и проверяемые. В общем, ему приходилось маскироваться, потому что малейший намек на литературность мог посеять сомнение в научном характере его работы. Таким образом, он предложил нам одновременно и научный дискурс – интересный сам по себе, а местами раздражающий в силу своей новизны, – и ироничное отношение к этому дискурсу (не к его содержанию, а к позиции социолога, продуцирующего “научные” тезисы в рассуждениях о состоянии общества); в соответствии с законом жанра, который он избрал, этой иронии было суждено до конца оставаться неявной.


Широкой публике Рашид Амиру – университетский ученый – неизвестен, но его часто недооценивали и коллеги, что неудивительно, учитывая его демонстративное стремление держаться в стороне от остальных и, скажем прямо, кричащее превосходство его работ над их публикациями, как правило пребывающими в диапазоне между остаточным левачеством (в размышлениях о туристическом “неоколониализме”) и лицемерным экологизмом, оплакивающим утраченную аутентичность туземных народов (от Сегалена