Реплики 2020. Статьи, эссе, интервью — страница 29 из 45

Скажем прямо: наша первая реакция на эту историю – отчетливый дискомфорт. У нас складывается впечатление, что к этим провансальским дедушкам относятся так же, как на севере Таиланда к женщинам-жирафам[84] или в Нью-Мексико к индейцам навахо, заставляя их на потеху придуркам, приехавшим на автобусе “Грейхаунд”, исполнять танец дождя; да, у нас складывается впечатление, что перед нами пример ущемления человеческого достоинства.

Фотографии Марка Латюйера передают этот дискомфорт с отчаянной выразительностью – нам кажется даже, что для каждой специально выбрано особенно тревожное освещение (хотя на самом деле освещение каждый раз разное). Если на фотографии присутствует человеческое лицо, то оно настолько подчеркнуто занимает центральное место и служит средоточием мысли автора, что даже попытка прикрыть это лицо маской (не пугающей и не гротескной – речь идет о легкой, реалистичной маске, призванной стереть с него выразительные черты) перекидывается на остальные элементы композиции, вызывая сомнение в их аутентичности. Следует отметить, что дискомфорт усиливается, если профессия персонажа связана с разведением скота или с производством еды (неужели мы до такой степени помешаны на том, что находим в своей тарелке?). И тогда несчастный “фермерский гусь”, несмотря на неизменно запачканные пометом перья на брюхе, выглядит подозрительно игрушечным, сосиски в шукруте кажутся бутафорскими, а “дары моря” – кадром из телесериала наподобие “Жизнь прекрасна”.

Однако дискомфорт, вызванный фотографиями Марка Латюйера, кажется мне еще более коварным и стойким, когда их сюжет касается не профессиональной жизни, а более личных вещей. Чувство особенной неуютноси вызывает у меня “Причастие” (и даже закрадывается вопрос, а правда ли священник добровольно согласился фотографироваться). Да и семейная жизнь явно не относится к тем пластам реальности, которые поддаются безопасной переплавке в ролевую игру. Конечно, есть нюансы. Фотография “В салоне Лафайет” почти не раздражает, поскольку очевидно, что представители аристократии начиная примерно с Людовика XIV исполняли одну-единственную социальную функцию – играть роль аристократов. Но на “Час заката” реально больно смотреть: запечатленное семейство (мы догадываемся, что они принадлежат к средней буржуазии, исповедуют католицизм, придерживаются левоцентристских взглядов, читают газету Ouest-France и участвуют в гуманитарных акциях в пользу Гаити) явно испытывает затруднения, когда его вынуждают играть роль семьи.


Таким образом, перед нами собрание фотографий, являющееся на первый взгляд прямым разоблачением:

Франция отказалась эволюционировать, решила застыть в неподвижности и прекратить участие в развитии мира; отныне мы не только туристы в собственной стране, мы – актеры, изображающие туристов;

французы единодушно согласились играть роль французов – к величайшей радости иностранных туристов.

Возможно, это в самом деле так, но разве это такая уж катастрофа? Из разговора с Марком Латюйером я узнал, что большинство его моделей с легкостью, а то и с удовольствием приняли предложение позировать для съемки, играя роль себя самих в профессиональном (или даже семейном) контексте и предварительно нацепив маски, тогда как хорошо известно, что люди в массе своей ненавидят фотографироваться и позировать фотографу – для них сущая пытка. Я сам терпеть не могу фотографироваться; я – наихудшая в мире модель; я не понимаю, чего от меня хочет фотограф, и не желаю этого понимать, и через пять минут у меня уже ощущение, что фотосессия длится несколько часов. При этом я отдаю себе отчет в том, что достаточно легко согласился бы надеть маску и сыграть роль самого себя. Полагаю, что в проекте Марка Латюйера я был бы представлен как “Большой Писатель”, сидящий в “Кафе де Флор” над чашкой кофе с сигаретой “Житан” в руке. Я действительно сделал бы это, и даже не без удовольствия (правда, здесь присутствует некоторый анахронизм: теперь нельзя курить ни во “Флоре”, ни где бы то ни было еще, и я не уверен даже, что сигареты “Житан” имеются в свободной продаже, так что фотографироваться надо было раньше).


Обычный фотограф просит вас быть собой, что невыносимо трудно (дело осложняется тем, что фотограф пытается ухватить вашу сущность – как будто объектив на это способен), тогда как Марк Латюйер просит вас сыграть роль самого себя; иногда это забавно, иногда – мучительно, в общем, все зависит от ситуации. Разумеется, выбирая роль, надо быть осторожным (потому что, входя в роль, в конце концов становишься изображаемым персонажем), но в жизни так или иначе приходится делать этот выбор; что касается фотографии, то она упорно, бесстыдно подталкивает вас к необходимости быть собой, выставить на всеобщее обозрение свою сущность. И все это в конечном итоге ради получения дурацкой картинки.

Я никогда не понимал, как можно вообразить себе “счастливого Сизифа”. Сизиф представляется мне очевидно несчастным, потому что он производит бессмысленные, повторяющиеся и мучительные действия; с другой стороны, тот, кто производит бессмысленные, повторяющиеся и приятные действия, с той же очевидностью представляется мне счастливым. Чтобы понять, что я имею в виду, достаточно сравнить Сизифа, катящего свой камень, с болонкой, играющей на лестнице с мячиком. Похоже, что у Камю были туманные и довольно причудливые понятия о человеческом достоинстве.

Нет, когда я думаю о фотографиях Марка Латюйера, мне на ум приходит не “литература абсурда”, а скорее те странные научно-фантастические рассказы, герои которых, попав во временную петлю, вынуждены без конца повторять одни и те же действия (точных примеров привести не могу: я так отчетливо помню эти рассказы, что наверняка сам их только что выдумал). В любом случае действие в них разворачивается в хорошую погоду, под неподвижным и всегда голубым небом. Гроза, тучи – это драма, тогда как трагедия, как и абсолютное счастье, требует неизменно стойкой лазури.

Беседа с Мареном де Вири и Валери Тораньян[85]

– Когда мы договаривались об этом интервью, вы выразили желание затронуть тему разрушения картезианского cogito (“Я мыслю, следовательно, существую”) в вашем романе “Покорность”. Почему?


– В общем и целом я доволен тем, как французские медиа встретили эту книгу. Из всего, что о ней писали, я выделил бы две статьи. Первая принадлежит перу Нелли Каприэлян, называется “Я приду плюнуть на ваш мир” (напечатана в журнале Les Inrockuptibles) и верно передает основной мотив “Покорности”. Автор справедливо замечает, что речь в романе идет не столько об исламе, сколько, как и в других моих книгах, о бешеной атаке против современного Запада. Вторая, озаглавленная “«Покорность»: литература как сопротивление”, написана Агатой Новак-Лешевалье и опубликована в Libération; она как раз и поднимает тему картезианского cogito. Автор высказывает интересную идею: герой романа (Франсуа) в определенный момент начинает рассуждать: “Меня не существует. С какой стати я должен мыслить?” Проблема формулы Декарта заключается в этом “я существую”. Действительно, противоположностью концепта “Я мыслю, следовательно, существую” является концепт “Я не существую, следовательно, не мыслю”.

На композицию “Покорности”, при всей ее простоте, обратили мало внимания. Я постепенно отбираю у своего героя всё, оставляя его голым и босым: его подругу Мириам, его родителей, работу, которая, несмотря ни на что, приносила ему некоторое удовлетворение и давала какое-никакое подобие социальной жизни, отрезаю путь к вере – с неудачей в Рокамадуре, и, наконец, я отнимаю у него Гюисманса (я давно заметил, что если слишком много писать о каком‐нибудь авторе, как мой герой о Гюисмансе, то рано или поздно теряешь способность его читать). Если лишить человека всего, продолжает ли он существовать? Декарт со своим странным оптимизмом наверняка ответил бы утвердительно. Я не совсем согласен с этим: быть значит быть в отношениях с кем‐то. Я не верю в одинокого свободного индивидуума. Таким образом я минимизирую своего героя, свожу его бытие к небытию. В результате с чего бы ему обладать свободой мышления? Почему бы ему просто не принять то, что ему предлагают?


– Следует ли понимать, что единственным объяснением его обращения в ислам стали подавленность и одиночество?

– С исчезновением всех резонов продолжать жить остаются практические трудности и кожное заболевание. К тому же Редигеру удается убедить его, что Бог есть, что Бог его покарает, отняв последнее здоровье. В этих обстоятельствах для сопротивления требуется подлинный героизм. Во многих моих книгах звучит мотив отсутствия реального существования, но только в “Покорности” я подробно описываю постепенный переход к этому несуществованию.


– Что это означает – “не существовать”? Не иметь претензий к окружающим, не иметь дома, жилья, внутренней жизни и даже жизни как таковой, не иметь представления о том, что делать, что строить, не быть в состоянии перехода от чего‐то к чему‐то, не иметь никакого влияния на мир?


– “Не иметь влияния на мир” – хорошо сказано. Мир ничего не может вам дать, а вы ничего не можете дать миру.


– Герой романа – профессор Сорбонны. Связано ли его “несуществование” с профессиональной средой?


– Это в принципе типичное явление, но в случае человека, принадлежащего к элите, оно выглядит особенно шокирующе. Кстати, то же можно сказать о самом Гюисмансе. Перечитайте те пассажи из “Бездны”, где герой ужинает с Каре в башне Сен-Сюльпис, – на мой взгляд, это самые глубокие страницы у Гюисманса. В сущности, его требования далеко не чрезмерны. Да, он испытывает некоторое восхищение перед святыми, которые жадно облизывают язвы прокаженных, и прочим в том же духе. Но в глубине его души живет стремление к идеалу мелкого буржуа: он хотел бы жить обычной семейной жизнью, поддерживать теплые отношения с парой-тройкой – не больше – друзей и наслаждаться хорошей пищей. Он довольно высоко поднялся по социальной лестнице – все‐таки его избрали первым президентом Гонкуровской академии, а это дорогого стоит, – но так и не сумел достичь этого простенького идеала. Право, жаль.