Профессор помолчал, устало закрыв глаза. Потом попросил меня рассказать какие ответы получал я на свои заявления о выезде и куда меня вызывали.
— Скажите, а сейчас как вы относитесь к этому вашему поступку? — спросил он.
Я понял, какой ответ ему нужен, и сказал:
— Если бы можно было начать все сначала, я бы не стал так поступать. Это было бессмысленно.
— И давно вы пришли к такому выводу?
— После того, как прошел через все эти инстанции в МВД.
— Значит, сейчас вы уже не думаете над тем как уехать?
— Нет. Это нереально.
— Правильно. И не надо думать.
До чего же хорошо это придумано — отправлять таких людей как я в психбольницу, а не в тюрьму. Следователю и прокурору в таких случаях как мой просто не за что зацепиться: ведь все законы на моей стороне, и я добиваюсь только того, что формально гарантировано мне законом. Врач же вовсе не обязан обращаться к законам, он апеллирует к здравому житейскому смыслу и с этой точки зрения расценивает мое поведение, а здравый житейский смысл, как известно, выражается поговоркой: «Дурак ищет правды, а умный покоя». Но тем самым создается довольно парадоксальная ситуация: человека за то, что он добивается свободы (в моем случае свободы выезда) отправляют к психиатру, и тот, исходя из явно антисоветской предпосылки, а именно: что свободы у нас нет и добиваться ее это безумие — наказывает этого человека как антисоветчика. Тут есть над чем поразмыслить.
Профессор стал спрашивать меня о моих склонностях, привычках, о моем отношении к людям. Из моих ответов у него, видимо, складывалось впечатление обо мне, как о натуре созерцательной и самоуглубленной. Он задумался, снова устало закрыл глаза, потом, после долгой паузы, спросил:
— Скажите, ведь вы, насколько я понимаю, по характеру своему не борец, как же вы решились на такой шаг?
— На этот вопрос не так просто ответить, — сказал я. — Дело в том, что в житейских ситуациях, в быту, я, действительно, человек скорее пассивный. Но когда речь заходит о моих коренных убеждениях, здесь я совершенно непреклонен и готов идти на любые жертвы.
— На любые жертвы? — спросил профессор, оживившись, и внимательно посмотрел на меня. Он, видимо, придавал особое значение этому моему ответу и хотел услышать его еще раз.
— На любые жертвы, — повторил я твердо.
— Ну что ж, у меня больше нет вопросов. Вы можете идти, — сказал он.
На следующий день я подошел к Константину Максимовичу, когда он делал обход, и спросил:
— Скажите, обследование, ради которого я нахожусь здесь, теперь кажется закончено. Могу я узнать решение комиссии?
— В общем, в двух словах я могу вам об этом сказать. Профессор объяснил ваши поступки свойствами вашего характера и некоторой склонностью к сверхценным идеям. Иными словами, есть некоторые вещи в жизни, которые вы ставите превыше всего, а это мешает вам иногда правильно оценивать обстановку. Сейчас, перед праздником, мы никого не выписываем из больницы (речь шла о празднике 7 ноября и я знал, что перед этим праздником революции всех подозрительных, всех, кто мог устроить контрдемонстрацию и тем нарушить «единодушное ликование трудящихся», обычно запирали на несколько дней в КПЗ или в психушки). Но сразу же после праздника, вы сможете пойти домой. А пока, мы будем давать вам галлоперидол небольшими дозами.
Я подумал: если я принадлежу к категории людей, которые определенные духовные ценности ставят выше любых материальных благ и готовы идти за свои идеи на любые жертвы, то каким образом меня излечит от этого галлоперидол? Но тяжесть свалилась с моей души. Мне не приписали того, что обычно приписывают политическим и чего я опасался — вялотекущую шизофрению. Через несколько дней я буду свободен!
Но вот миновал праздник. Прошел день, другой, третий, четвертый… Других больных выписывали и они уходили домой. А меня и не думали выпускать. Я начинал подозревать, что от меня что-то скрывают.
Между тем, три раза в день мне стали давать галлоперидол в таблетках. Я знал, что это лекарство имеет очень вредные побочные действия, кажется, разрушает печень. Я не имел ни малейшего желания начинять свой организм подобной дрянью и, когда медсестра давала мне таблетку, я клал ее в рот и засовывал незаметно под язык, после чего «запивал» водой. Сестра, убедившись, что я выпил лекарство, уходила, а я выплевывал его. А что бы я делал, если б мне назначили уколы?
Снова потянулись тоскливые, бесконечно длинные кащенские дни. Появлялись новые больные. Как-то рано утром, часов в пять или шесть, меня разбудило громкое пение — кто-то нещадно фальшивя срывающимся голосом пел Интернационал. Это ‘был новый больной, студент Дима. С этого дня каждое утро начиналось пением Интернационала. На Диму кричали, прогоняли его прочь, и тогда он уходил в уборную, и оттуда доносились приглушенные звуки пролетарского гимна. Днем Дима сидел где-нибудь в углу и долго, с большим вниманием читал какую-то вырезку из газеты. Я однажды заглянул ему через плечо и прочел заглавие статьи: «Кризис современного капитализма».
В другой раз меня разбудил чей-то незнакомый голос: человек громко говорил кому-то, стоя рядом с моей кроватью:
— …ну, так значит договорились. Встретимся в крематории. Как только выпишешься, сразу приходи в крематорий.
— Вы что это? Нашли место для свидания! — сказала санитарка.
— Да я там работаю, в крематории.
Вот, в нашей коллекции прибавился теперь еще и гробовщик, подумал я, и открыл глаза, чтобы взглянуть на представителя столь экзотической профессии. Это был невысокий человечек, на голове его топорщился вихор, как-то по-мальчишески несолидно. Представитель столь мрачной профессии оказался большим весельчаком и балагуром. Он болтал без умолку обо всем на свете. И изрекал обо всем очень авторитетным тоном несусветную чушь.
— …нет, Крупская я не знаю, где похоронена, — раздавался его голос. — У них с Лениным не было детей. Вообще у всех великих мыслителей не было детей. У Ленина не было детей, у Наполеона не было, у Гитлера не было… — он хотел назвать еще кого-нибудь, но его сведения о «великих мыслителях», видимо, этим исчерпывались.
— Вы уверены, что у Наполеона не было детей? — спросил я.
— А что, разве не так? — он испуганно посмотрел на меня и поспешил перевести разговор на другую тему. Через минуту он все тем же авторитетным тоном рассуждал о трудностях освоения космоса.
Я собирался познакомиться еще с одним недавно поступившим больным, который казался мне человеком симпатичным и неглупым. Как вдруг он сам подошел ко мне. Он счастливо улыбался и ему, видно, хотелось с кем-то поделиться своей радостью.
— Сегодня выписываюсь, — сказал он мне.
— Как? Ведь вас совсем недавно привезли сюда. Сколько вы здесь пробыли?
— Неделю.
— И уже выпускают? Такого случая тут, по-моему, еще не было.
— Дело в том, что я вообще оказался здесь совсем случайно. Напился я после получки. Пятнадцать рублей пропил. Но пятьдесят еще оставалось. Ну, и вместе с другими угодил в вытрезвитель. Просыпаюсь утром — карманы пусты, денег ни копейки. Я говорю милиционерам: «Что, решили отпраздновать День милиции на мои денежки? (Это было как раз в День милиции). Так вы, сволочи, говорю, хоть бы рубль мне оставили на дорогу». Ну, они меня пинками под зад спустили с лестницы. Я встал и пошел к ним опять правды добиваться. Тогда они меня избили и привезли сюда. Теперь я эту милицию буду ненавидеть люто.
— А здесь врачи что у вас нашли? Белую горячку?
— Нет, ничего не нашли. А то бы они меня еще лечили.
— Вы где работаете?
— Бригадиром монтажной бригады на стройке.
Его позвали переодеваться, он радостно побежал в раздевалку.
Как-то вечером привезли нового больного — юношу, студента физмата. У него были гладко причесанные темные волосы до плеч, как у немецких романтиков прошлого века, тонкий профиль, выразительные руки с длинными изящными пальцами. В нем чувствовалась натура утонченная и хрупкая. Он с тоской озирался вокруг. Это новое окружение, видимо, вызывало у него отвращение и страх. Было как раз время ужина. Позвали в столовую. Он сел в углу, уперся острым локтем о стол и закрыл лицо рукой. Он был очень живописен. Видно было, что он сильно мучится. Мне стало жаль его. Я подошел к нему и спросил:
— Недавно привезли?
Он с испугом посмотрел на меня, но, убедившись, что я человек вполне нормальный, сказал:
— Да, сегодня.
— Тоскуете?
— Очень.
— Это пройдет. Привыкнете.
Потом мы с ним разговорились. Родители, недовольные тем, что он целыми днями сидел дома, занимаясь математикой и философией, послали его на консультацию в клинику профессора Снежневского. Там его посмотрели и положили насильно в больницу, в 32-ое отделение. (32-ое отделение отличалось более легким режимом — больные там свободно выходили погулять во двор и даже, кажется, ходили в своей собственной одежде). Юноша сбежал оттуда, его сразу же поймали и перевели к нам, в 5-ое отделение, с замками и решетками. Я спросил его, какие именно вопросы философии интересуют его больше всего. Он сказал, что его, как математика интересует, конечно, больше всего гносеология.
— В таком случае вы, должно быть, внимательно читали Канта? — спросил я.
— Нет, к сожалению, я читал только статьи о нем, а самого Канта у нас достать трудно.
Я разуверил его.
— Недавно вышло собрание сочинений Канта и, следовательно, его легко можно получить в любой солидной библиотеке.
Он очень удивился.
— Неужели? Как только выйду из больницы, пойду в библиотеку и прочту его.
Привыкнув к тому, что всякая немарксистская мысль у нас запрещена, он был уверен, что Канта тоже нельзя достать и даже не пытался это сделать.
Он попросил меня рассказать ему подробнее о философии Канта. Я изложил ему, как мог, вкратце систему критического идеализма Канта. Разъяснил ему, что значит «вещь в себе» и «вещь для нас». Потом он рассказал мне о своих собственных взглядах на теорию познания. Он говорил о консубстанциональности субъекта и объекта, как непременном условии всякого познания вообще. То, что он говорил, напомнило мне интуитивизм раннего Лосского. И я посоветовал ему прочесть (если он сумеет достать) написанную еще до революции блестящую книгу Н. Лосского «Обоснование интуитивизма». Он взял листок бумаги и старательно записал на нем названия тех книг, которые я посоветовал ему прочесть. Через несколько дней его перевели обратно в 32-ое отделение, и на этом, к сожалению, наши философские беседы оборвались.