– Вам белье уже не понадобится!
Амалка сказала нам, что казнена «красивая коридорная с седыми волосами».
– Как ее звали? – спросила я. Из коридорных седовласой была лишь Анка Викова.
– Я уже и не помню, но одну нашу писательницу звали так же, – ответила Амалка.
– От кого ты это узнала?
– От одной женщины. Она ехала вместе со мной с допроса. А та, седая, сидела с ней в одной камере.
Речь могла идти только о товарище Виковой.
– Как твоя попутчица называла ее? Не Виковой ли? – допытывалась я.
– Что-то в этом роде, – сказала Амалка.
Но этого не может быть, ведь два дня назад я разговаривала с Виковой во дворце Печека, и она мне сказала, что ее отправят в концентрационный лагерь. (Позже, в «четырехсотке», я узнала от товарищей, что Викову 24 июня 1942 г. отправили в Кобылисы под дула нацистских автоматов. Ее имя было опубликовано в газетах в списке казненных патриотов.)
Всех глубоко потряс рассказ Амалки. Мы затихли и ушли в себя. Никто из нас не был уверен, что останется в живых. Кругом неистовствовала смерть. При малейшем звуке в коридоре мы напрягали слух, ждали, не заскрежещет ли ключ, не вызовут ли кого-нибудь из нас.
Маленькая Ева жила с нами уже месяц, и за это время ее лишь раз вызвали на допрос. Вернулась она с опухшим лицом. Из девочки хотели выбить имя того мужчины, который приходил к ним. Но она не знала его подлинного имени.
Однажды, в субботу, после голодного обеда мы с Евой сидели на полу. Здесь же находились Амалка и Эмилка Беранова, арестованная как жена коммуниста. Она не сказала нацистам, где скрывается ее муж, хотя и знала это. Когда Эмилку арестовали, у нее была ангина с высокой температурой. В гестапо ее подвергли тяжкому испытанию. Нацист Фридрих заставил ее сделать триста приседаний. На следующий день Эмилка еле ходила, но ее все же выгнали на тюремный двор на утреннюю физзарядку. Беранова очень стойко держалась в тюрьме, а позже – в концентрационных лагерях в Терезине, Освенциме и в Равенсбрюке, там она и погибла. У Эмилки была дочурка, разлуку с ней она переживала мучительно.
В ту субботу в камере было холодно, хотя на дворе и стояло лето. Я дала Еве свой плащ: у девочки зуб на зуб не попадал. Мы вспоминали о хороших днях, прожитых на свободе. Говорили в общем-то о вещах малозначительных. Вдруг мне показалось, будто крышка на «глазке» в двери отодвинулась. Через минуту послышался скрежет ключа, дверь распахнулась и в камеру стремительно вошли две надзирательницы; мы не успели даже вскочить с пола и получили за это по пощечине. Надзирательница Шредер спросила у Евы фамилию. Я подскочила и назвала себя, думая, что Еву приняли за меня, поскольку на ней был мой плащ. Надзирательница грубо оттолкнула меня и снова обратилась к Еве. Вторая надзирательница спросила, не имеет ли Ева при себе драгоценностей, есть ли у нее пальто или деньги. Ева отвечала отрицательно. Тюремщицы ушли.
Девочка тряслась как в лихорадке. «Меня казнят!» – шептала она. Я обняла ее и старалась успокоить: «Это невозможно. Ведь ты ничего не сделала!». Поначалу я действительно верила, что нацисты не посмеют казнить девочку. Однако мало-помалу меня начали одолевать сомнения. Другие женщины также встревожились. Однако мы продолжали успокаивать маленькую Еву. Я предложила ей сыграть в «волка» – игру, которую Ева любила, хотя никогда и не выигрывала. Она согласилась. Я нарочно проиграла ей. Ева заулыбалась и уже начала было забывать о визите надзирательниц. Но вдруг по ее лицу пробежала тень. «Что с тобой, Ева?» – «У меня есть пять крон, а я скрыла от них». – «Это не имеет значения. Ну, какие это деньги! Давай сыграем еще». В замке опять щелкнул ключ. Снова вошли надзирательницы и направились к девочке. Ева, покраснев, призналась: «Я забыла, у меня имеется пять крон». Надзирательница вырвала деньги и ударила девочку по лицу. Другая сунула ей в руку карандаш и приказала подписать какой-то листок, прикрыв текст рукой: «Быстрей, быстрей!». Ева подписала. Через некоторое время я узнала от коридорных, что тем самым Еве объявили о смертном приговоре.
Надзирательница схватила бумагу и вместе со своей напарницей быстро вышла.
Ева сжала голову руками. Нервная дрожь сотрясала все ее тело. Девочка в отчаянии застонала:
– Меня казнят! Я знаю! Меня казнят! Я так мало жила!
Я обняла ее, гладила по голове и старалась успокоить:
– Ева, тебя не казнят! Ты подписала листок о том, что идешь домой!
– А почему мне тогда не дали прочитать? Почему у меня забрали деньги?
И она вопросительно глядела на нас. Нами овладело ужасное предчувствие, но мы старались сохранить спокойствие. А в коридоре уже началась зловещая возня: шумно хлопали двери камер, слышался топот ног по галереям и лестницам, грубые окрики эсэсовцев.
– Хоть бы мамочку увидеть! – простонала Ева.
Она напоминала потерявшего мать младенца, которому грозит смертельная опасность. Вероятно, это было глупо, но мы старались убедить ее, что они с мамой пойдут домой, снова будут вместе, вдвоем поедут в отпуск. Ева прислушивалась к нашим словам и даже улыбнулась. От беспрерывных волнений мы безумно устали. В горле пересохло, мы с трудом сдерживали рыдания. Ведь Ева еще ребенок. Мы не отваживались сказать ей, как сказали бы взрослому человеку: если тебя расстреляют, товарищи отомстят. Вдруг она пожелала снова сыграть в «волка». Но что это была за игра! Руки Евы дрожали, время от времени она поднимала голову и повторяла жуткие слова: «Меня казнят! Меня казнят!».
– Ева, – успокаивала я ее, – вы с мамой выйдете на свободу гораздо раньше нас. И сегодняшние переживания покажутся тебе кошмарным сном, который никогда больше не повторится. Когда будешь на свободе, зайди к мужу Амалки и передай ему носовой платок со своими инициалами: вышей их красными нитками. Пусть он передаст его Амалке вместе с бельем. Мы будем знать, что ты уже дома.
– Если бы я увидела мамочку, то была бы спокойна, – сказала Ева.
Амалка не могла произнести ни слова – ее душили рыдания Эмилка тоже. Только я заставляла себя говорить, чтобы отвлечь Еву от мучительных дум.
И вот в третий раз открылась дверь камеры и надзи-рательница вызвала Еву. Когда она выходила, по коридору вели несколько женщин. Вот прошла невеста мужчины, задержанного в семье Кирхенбергов, за ней Евина мама. «Мамочка», – прошептала Ева, а та, словно услыхав, повернула голову в нашу сторону. Ева ушла с улыбкой. За ней с грохотом захлопнулась дверь. Еще некоторое время в коридоре раздавались грубые окрики эсэсовцев.
Вышитого платочка от Евы мы не получили…
Меня снова вызвали на допрос. И опять подняли на пятый этаж. «Четырехсотку» переместили в другое помещение. Здесь арестованные, как и прежде, сидели на лавках, стояли у стены. Юлека я не увидела. Мной овладело лихорадочное беспокойство.
Спиной к нам у окна за столом сидел заключенный и рисовал балерину. Легонькая юбочка танцовщицы волновалась от стремительных движений, а в оркестре взмахами палочки дирижер отбивал такт. Вся картинка дышала радостью и беззаботностью, которая в обстановке кровавого ужаса, царившего во дворце Печека, казалась дикой бессмыслицей.
За нашими спинами послышались шаги. Один из гестаповцев– это был Нергр – тащил после допроса мужчину лет тридцати. Нацист поставил узника у стены возле окна, не позволив ему сесть. Лицо заключенного представляло собой сплошной кровоподтек, белки глаз стали красно-лиловыми, а на светло-серых брюках горели огромные кровавые пятна. К нему подошел карауливший нас эсэсовец.
– Сколько приседаний сделаешь добровольно, ты, красный дьявол? – вскричал охранник и ударил истерзанного человека прикладом, тот зашатался.
Несчастный держался на ногах ценой огромного напряжения.
– Пятьдесят, – ответил узник.
Хотя было ясно, что он не сможет сделать и одного приседания.
– Ну, давай, начинай! – скомандовал эсэсовец.
Я видела, как у заключенного подгибаются ноги. У него не хватало сил даже на то, чтобы стоять. Он грохнулся на пол. Эсэсовец подскочил и пинками стал «помогать» ему подняться. Я больше не могла смотреть на эту нечеловеческую пытку и закричала. Это был крик отвращения к фашистам, истязающим и этого незнакомого мужчину, и моего Юлека, и Еву, Аничку Ираскову, Анку Викову. Эсэсовец перестал бить лежащего и, к моему удивлению, не стал доискиваться, кто кричал. Был момент, в нем шевельнулась совесть. Товарищ Зденек Дворжак, рисовавший балерину, оторвался от картинки, повернулся к нам и поднял сжатый кулак. Эсэсовец не заметил этого жеста. Я с трудом взяла себя в руки. Вскоре снова явился Нергр, подошел к лежащему на полу человеку, пнул его ногой и произнес:
– Эй, ты, скажи наконец, где ты скрывался, у кого квартировал?
Человек молчал.
Один из заключенных что-то шепнул своему товарищу. Нергр подскочил к ним и приказал обоим сделать по пятьдесят приседаний.
– Быстрей, быстрей! – покрикивал эсэсовец.
Узники должны были громко вести счет приседаниям. Но охранник то и дело прерывал их:
– Сколько насчитал? Двадцать? Нет, считай сначала: один, два, три!
И так без конца. Несчастные еле держались на ногах. Один из них почему-то улыбался. А его снова и снова заставляли считать. Остальные заключенные хранили гробовое молчание, точно превратились в статуи. Художник продолжал малевать свою балерину…
А меня неотступно терзала мысль: «Где Юлек, жив ли?».
С допроса привели Лидушку Плаху и посадили передо мной. В заключении мы встретились впервые. Ее арестовали на месяц позже меня. Я наклонилась вперед и прошептала: «Мы не знакомы!». Лида только передернула плечами. Вероятно, она уже призналась, что мы знакомы, подумала я разочарованно.
Появился Бем, оглядел всех и кивнул мне. Я пошла за ним. Перед дверью своей канцелярии он вдруг сказал:
– Пани Фучик, завтра в девять утра вас казнят!
Я поглядела на него, его лицо напоминало мертвеца.
– Ну что ж. Я готова.
Голос мой прозвучал спокойно, но я почувствовала, как у меня задрожали руки.