одних нижних рубашках. У некоторых застыли слезы на щеках, иные же стояли с потухшим взором, не воспринимавшим окружающий мир. Все женщины молчали, будто окаменели. Их везли в газовую душегубку.
Да, нечего сказать, прогулку мы выбрали! Из душегубки пошли в крематорий. На его дверях – предостерегающая надпись: «Не входить! Опасные инфекции!». Три печи всегда пылали здесь, но и они не успели до конца испепелить свои жертвы. Из их ненасытной утробы торчали остатки мертвых тел. На земле, возле печей, лежали огромные кочерги. За печами – две высокие кучи серебристого пепла. Если бы этот прах мог поведать миру, сколько в нем скрыто душевной боли, сколько горя и отчаяния, сколько дум о простом человеческом счастье! Что претерпели и выстрадали тысячи людей, прежде чем превратиться в эти горы пепла!
Мы благоговейно заглушали свои шаги.
Обходя крематорий, наша группа очутилась в небольшом коридорчике, где царил полумрак. Вдруг послышались какие-то шорохи. Мы затаили дыхание. Эсэсовцы! Сколько их! Ведь у нас – никакого оружия. Кричи не кричи – никто не услышит и не поможет. Быстрее отсюда! Здена Недведова нащупала ручку какой-то двери и открыла ее. В полумраке мы увидели две мужские фигуры, склонившиеся над горящим примусом.
– Что вы тут делаете? – воскликнули мы хором.
Наступила тревожная пауза. Но вот один из мужчин заговорил по-французски:
– Разогреваем консервы.
– А почему именно здесь?
– Были уверены, что сюда никто не придет. Ведь на дверях написано: «Не входить! Опасные инфекции!».
Это были узники-французы. Они спрятались в крематории, спасаясь от эсэсовцев. А мы-то подумали, что это скрывающиеся переодетые нацисты!
Наши советские освободители принесли газеты «Правда» и «Известия». Я набросилась на них и жадно начала читать. Газеты! Настоящие газеты, впервые за три года! Конечно же, они заинтересуют и других женщин в лагере – Мирку, Здену Недведову, Веру Фиалову, Инку, Миладку Нову. С завода «Сименс» я принесла пишущую машинку и начала переводить на чешский язык интересные сообщения. Из газет мы узнали, что в апреле 1945 г. в Сан-Франциско открылась конференция 50 государств, была создана Организация Объединенных Наций.
Над чешским бюллетенем я большей частью работала после обеда. С утра наблюдала на кухне за немками из Фюрстенберга, чистившими картошку и овощи. Сколько раз мы, бывшие узницы, просили советских друзей, чтобы немцам, работавшим в бывшем лагере, хотя бы один день выдавали такую же пищу, какой их соплеменники кормили заключенных много лет подряд. Но советские люди в один голос заявляли, что они не фашисты. Раз немцы работают, то имеют право на нормальное питание.
Мы часто бродили по окрестностям концентрационного лагеря. Однажды дошли до странного дома, резко отличавшегося от красивых вилл на противоположной стороне дороги. Это было длинное деревянное двухэтажное строение на каменном фундаменте. Окна в доме маленькие, подслеповатые. Крыша покрыта серым шифером. Мы стали расспрашивать проходивших мимо бывших узников, что это за дом. Но никто не знал. Позже наши женщины узнали, что это образцовая изба для славян, которых немцы после победы собирались выселить в Сибирь. Через несколько дней типовая хата для славян сгорела до основания, так же как и все планы нацистов. Поджигатель остался неизвестным.
Как только больные стали поправляться, раздались голоса: «Домой, домой, в Чехословакию!». Но осуществить это было не так-то просто. Железные дороги были разбиты, поезда не ходили. Несколько чехов из мужского лагеря, раньше других отправившихся в Чехословакию, обещали прислать за нами грузовые машины.
Возле ворот бывшего лагеря начали появляться частные автомашины из Чехословакии. Мужья искали своих жен. В большинстве случаев они не находили их. Одних увезли при эвакуации лагеря, других уже не было в живых.
На одной из грузовых машин, прибывших из Чехословакии, вместе с другими женщинами уехала товарищ Запотоцкая. А на следующий день за своей «мамой» – так называл он свою жену – приехал Антонин Запотоцкий. Шесть лет он томился в концентрационном лагере Заксенхаузен – Ораниенбург. Товарищ Запотоцкий был молчалив, до неузнаваемости истощен и измучен. Вместе с другими узниками фашисты гнали его «маршем смерти». Усеяв дорогу трупами, колонна заключенных доплелась до Шверина – западнее Равенсбрюка. Здесь их и освободила Советская Армия. Антонина Запотоцкого хотели немедленно отправить в Чехословакию, но разве он мог покинуть товарищей по заключению? Ведь они избрали его своим руководителем! Увезти же всех сразу не было возможности из-за отсутствия транспорта. Но узники из бывшего лагеря Заксенхаузен сами решили послать товарища Запотоцкого в Чехословакию. Они доверяли ему, знали, что он их не забудет, а потому поручили по приезде домой организовать их эвакуацию из Германии. А заботу о заключенных в Шверине взяла на себя Советская Армия.
По дороге домой А. Запотоцкий заехал в Равенсбрюк, где три года находилась его «мама». Но не застал ее.
Едва приехав в Прагу, товарищ Запотоцкий развернул такую энергичную деятельность, что уже на следующий день рабочие Праги отправили в Германию за бывшими узниками тридцать грузовых автомашин.
Мы, чешки, оставались в лагере до конца мая 1945 г. К тому времени большинство больных благодаря исключительной заботе советских врачей и самоотверженному уходу своих подруг поправились, и их уже можно было транспортировать. 28 мая 1945 г. рабочие Красного Летова прислали за нами машины. В Равенсбрюк приехали и некоторые ранее освобожденные заключенные – наши земляки. Они рассказали, с каким энтузиазмом и ликованием в Чехословакии была встречена Советская Армия, что из Германии возвращаются домой чешские люди, которые были угнаны на работу, а также узники, томившиеся в тюрьмах и концентрационных лагерях. С жадностью прислушивалась я к этим сообщениям, и во мне росла и крепла надежда, что Юлек жив. Если ему удалось бежать из тюрьмы смертников Плетцензее, то он наверняка жив!
29 мая мы распрощались с нашими советскими освободителями. Перед отъездом поклонились праху подруг, замученных фашистами. Мы были счастливы, что выжили в этом пекле, но многие отправлялись в путь с тревожным чувством, не зная, что ждет их дома, на родине.
Наконец пересекли границу! Машины остановились. Я вышла, опустилась на колени и поцеловала родную чешскую землю, первый кустик чешской травы, первый чешский камень. Сердце мое забилось. Я подумала о Юлеке и вспомнила, как осенью 1939 г. он читал стихи Виктора Дыка:
Молвила сыну родина-мать:
Иди беззаветно наш край защищать,
Хотя в бою пришлось бы и пасть!
Буду я жить, если меня ты покинешь.
Но ты на чужбине в мучениях сгинешь!
30 мая мы приехали в Прагу – цветущую и в то же время кровоточащую ранами, нанесенными ей в последние минуты немецкими фашистами.
Я еще не знала, что в Праге уже состоялся вечер, посвященный памяти писателей и журналистов, погибших в борьбе против нацизма, и что среди многих имен замученных борцов было названо имя Юлека.
Переночевала я в ночлежном доме на Подоли, а рано утром отправилась в Прагу разыскивать Юлека. Из Германии все время прибывали бывшие узники. Долгие часы выстаивала я на Сокольском проспекте перед контрольно-пропускным пунктом.
Нет, не приехал.
Я отправилась в Пльзень, к Либе. Поезда ходили очень редко, приехала ночью. В Пльзене находились американцы, и мне показалось, будто я попала в чужую страну. Я привыкла к открытым лицам советских людей, к их искренним улыбкам. К советским воинам я относилась, как к родным братьям. Здесь же увидела что-то чужое.
В квартире Либы на мои звонки долго не отвечали. Наконец после продолжительного стука в дверь на втором этаже отворилось окно, и мужской голос спросил:
– Кто там?
– Я, Густа.
Это был зять. Он увел меня наверх и попросил до утра не тревожить Либу. У нее очень больное сердце. Он имел в виду разговор о Юлеке.
Утром, когда зять и обе девочки ушли, мы остались с Либой одни.
– Что с Юлеком, Либа? – спросила я.
Либа расплакалась. Для нее это было выплаканное и немного притупившееся горе. Моя же скорбь только начиналась.
– Два года живу я в мучительном ожидании! – простонала я.
Либа подошла к книжному шкафу, вынула из ящика конверт и подала мне. Машинально я взяла конверт, открыла и вынула лист бумаги. У меня потемнело в глазах, казалось, что остановилось сердце.
Это было свидетельство о смерти Юлека.
Мной внезапно овладело то особенное чувство, которое я испытала в гестапо, во дворце Печека. Мне казалось, что это не я, а какая-то другая женщина, которая наблюдает за трагедией, разыгравшейся на сцене. И слова в бумаге «Умер 8 сентября 1943 года в 4 часа 55 минут» не имеют ко мне никакого отношения. Я не воспринимала того, что говорила Либа. Ее слова доносились откуда-то издалека. Я впала в какое-то оцепенение. Юлек, которого я видела в последний раз два года назад, умер? Юлека, который во дворце Печекэ, в длинном коридоре, за спиной гестаповца поглаживал заросший подбородок и весело щурил глаза, радуясь победе Советской Армии на Волге, Юлека, сжимавшего ладонь в кулак, выражая этим уверенность в нашей победе и давая мне наказ быть стойкой, уже нет в живых?
Не может быть! Не могу этому поверить!
– Кто прислал этот похоронный лист? Из Берлин-Шарлоттенбург? Но ведь Юлек был заключен в Плетцензее! Его адрес в этой похоронной обозначен неправильно. Мы жили в Праге XIX, а здесь написано: «Прага XVII». Тут какая-то ошибка!
Нет! – сказала я. – не верю, Либа, не верю! Столько пропавших без вести, приговоренных к смерти, возвращаются! Ты же сама говоришь, что тюрьма Плетцензее подверглась в сентябре 1943 года бомбардировке. Я об этом также слышала. Говорили, что некоторым узникам удалось бежать. Почему же среди них не мог быть и Юлек?
Либа молчала.
Я послала в «Руде право» объявление. Оно было опубликовано 9 июня 1945 г. под рубрикой: «Кто может сообщить». В объявлении говорилось: «Юлиус Фучик, писатель и редактор «Творбы» из Праги, был заключен в Панкраце, затем перевезен в Баутцен, а позже – в Плетцензее, в Берлине, и 8. IX. 1943 г. казнен. Если кто знает о нем какую-либо подробность, просим сообщить Л. Нахтигаловой-Фучик, Пльзень. Крамаржовы Сады, 8».