Репортаж с петлей на шее. Дневник заключенного перед казнью — страница 62 из 88


Я снова задремала… Проснулась… За окном ярко светило солнце. Внезапно меня пронзила мысль: нужно скорее ехать к Скоржеповой на Белую Гору. И вот я уже звоню у калитки небольшого домика. Вышла еще совсем молодая, опрятно одетая, очень симпатичная женщина. Я назвала свою фамилию и сказала, что пришла за завещанием мужа. Хозяйка пригласила меня в квартиру. В комнате она открыла выдвижной ящик, достала продолговатую жестяную коробку, извлекла заботливо упакованные листки и подала их мне. Я распаковала их и быстро пробежала глазами. Конечно же это почерк Юлека! Сердце учащенно забилось, горло сдавили спазмы… Через некоторое время, немного придя в себя, я бережно положила все в сумочку.

– Как попали к вам эти листочки, пани Скоржепова?

Она рассказала, что листки прислал ей муж. Он также был в тюрьме Панкрац и работал коридорным, когда там сидел Юлек. Муж пересылал ей письма многих узников. Приносил их чешский стражник Ярослав Гора. Эти листки муж прислал весной 1943 г.

– Где же ваш муж? – спросила я.

– Он казнен в 1944 году.


Рукопись Юлека Скоржепова сложила в жестянку и спрятала в погребе под картошкой. Скоржепова показала письмо мужа, присланное через Гору вместе с рукописью Юлека. Он писал ей:

«Моя дорогая, мы не одни, которых постигла такая тяжкая судьба. Приведу тебе лишь один из примеров, касающийся моего хорошего друга – писателя Юлиуса Фучика…

Посылаю тебе часть его записок из Панкраца, которые посвящаются его жене и где написано также его завещание. Прошу тебя спрятать эти листочки самым тщательным образом. Они очень ценны».

Распрощавшись со Скоржеповой, я вышла. Было прекрасное летнее утро. Я снова просмотрела листки, исписанные Юлеком, в левом углу которых стояли порядковые номера, а в правом – буква «Р», как и на листочках, которые показывал мне Колинский.

В начале июля 1945 г. Колинский привез 158 пронумерованных листков Юлека. На первом было написано:

РЕПОРТАЖ С ПЕТЛЕЙ НА ШЕЕ – Ю. Ф. —

В тюрьме гестапо в Панкраце

Весна 1943 г.

Юлиус ФучикРепортаж с петлей на шее[55]

Вместо предисловия

Рассказ Колинского о том, как Юлиус Фучик писал «Репортаж с петлей на шее»

«Господин Фучик долгое время не доверял мне. Я давно предлагал ему бумагу и карандаш, но он хотел прежде основательно изучить меня. И вот однажды сказал: «Колинский, будем писать. Только от вас зависит, чтобы это никому не попало в руки. Вы знаете, что мне уже нечего терять, веревка и так мне обеспечена».

Я ответил Фучику: «Не бойтесь, об этом никто не узнает».

Теперь, приходя на службу, я каждый раз, улучив минуту, приносил ему в камеру несколько листков бумаги и карандаш. Все это он прятал в сенник. После этого я отправлялся в обход. От глазка к глазку в двери каждой камеры. Это занимало не менее двадцати минут. Закончив обход, я останавливался у камеры 267, в которой сидел Фучик, стучал в дверь и тихо говорил: «Дальше!». Это был сигнал, что можно писать. Пока он писал, я прохаживался около его камеры и наблюдал. Если меня вызывали, я двумя ударами в дверь давал знать об этом, и Фучик все немедленно прятал. Свою работу ему приходилось часто прерывать. Он писал лишь в мое дневное дежурство. Иногда напишет всего два листка, и хватит. Постучит в дверь камеры, что, дескать, на большее не способен. Порой, обычно в воскресенье, когда в тюрьме, если можно так выразиться, бывало немного спокойнее, Фучик успевал написать семь страниц сразу. В подобных случаях он стучал в дверь и просил, чтобы я заточил ему карандаш. Случалось и так, что он не мог писать, потому что очень грустил. Это происходило с ним, когда узнавал, что кто-нибудь из его товарищей погиб.

Как только Фучик кончал писать, он стучал в дверь и отдавал мне исписанные листки. Карандаш тоже всегда возвращал. В тюрьме я прятал листки в уборной за трубой. Во время дежурства я никогда при себе ничего не держал: ни писем, которые через меня пересылали некоторые заключенные своим родным, ни каких-либо иных письменных материалов.

Вечером, уходя со службы, я прятал листки под подкладку крышки портфеля, на случай проверки. Портфель у меня всегда был наготове, не заперт, а крышку я придерживал рукой, так что никогда ничего не находили. Несколько раз господин Фучик передавал исписанные листки стражнику Ярославу Горе.

Часть рукописи я некоторое время прятал у свояченицы. Позже, когда познакомился с Иржиной Заводской, передавал ей листки Фучика. Она отвозила их в Гумпольц к своим родителям, и те хранили их».

Снова и снова я просматривала рукопись. Непонятно, почему Юлек каждый листок «Репортажа» обозначал буквой «Р». Не писал ли он еще чего-нибудь в тюрьме?

Встретившись с Колинским, я спросила его об этом. Он ответил, что Юлек действительно еще что-то писал.

– А где это?

– У Шпрингла.

Я немедленно позвонила товарищу Шпринглу.

Тот ответил, что отдал мне все, что имел. Действительно, я получила от него пять тетрадей, которые ему удалось спасти при уничтожении нашей библиотеки. В данном случае речь шла о тюремной рукописи! Вдруг он сказал:

– Может быть, есть что-нибудь в папках, которые принес мне Колинский еще во время оккупации. Я совсем забыл про них. Они спрятаны у моего брата.

Через несколько дней я уже держала в руке восемь листков, исписанных Юлеком тайно в тюрьме. Каждый листок в правом углу был обозначен буквой «Л». На первом листке отрывок из стихотворения Ф. Кс. Шальды:

Мои плоды из тех, которые долго не зреют,

Они наливаются сладостью лишь в туманах лугов,

унылых низин,

Поднимаясь из вод, черных, глубинных,

Когда на горах уже лежит первый снег.

На следующих трех листках было письмо Юлека от 28 марта 1943 г. с пометкой «Густине»:

«Милая моя!

Почти нет надежды на то, что когда-нибудь мы с тобой, держась за руки, как малые дети, пойдем по косогору над рекой, где ветер и ярко светит солнце. И очень мало надежды на то, что я смогу когда-нибудь в тиши и душевном покое, окруженный друзьями-книгами, написать то, о чем мы с тобой говорили и что накапливалось и зрело во мне двадцать пять лет. Часть жизни у меня уже отняли, когда погребли мои книги. Однако я не сдаюсь, не уступаю, не допускаю, чтобы и другая часть погибла бесследно в белой камере № 267. Поэтому в часы, которые краду у смерти, я пишу эти заметки о чешской литературе. Никогда не забывай, что человек, который вручит их тебе, дал мне возможность не умереть всему. Карандаш и бумага, которые он дал, волнуют меня, как первая любовь. Я теперь больше чувствую, чем думаю, больше мечтаю, чем подыскиваю слова и составляю фразы. Трудно писать без материалов, без цитат, и поэтому кое-что из того, что я так отчетливо вижу, прямо-таки ощутимо представляю себе, покажется, быть может, неясным и нереальным тем, к кому я обращаюсь. Поэтому я пишу прежде всего для тебя, моя дорогая, для моей помощницы и первой читательницы. Лучше тебя никто не поймет, что было у меня на сердце, и, вероятно, вместе с Ладей (Штоллом. – Г. Ф.) и моим седовласым издателем (Гиргалом. – Г. Ф.) дополнишь то, что будет нужно. Мое сердце и голова полны, но вокруг – голые стены. Трудно писать о литературе, не имея под рукой ни одной книжки, которую можно было бы приласкать взглядом.

Странная вообще у меня судьба. Ты знаешь, как я любил раздолье, ветер и солнце и как хотел быть всем, что живет под ним: птицей или кустом, облаком или бродягой. Но мне приходится годы, долгие годы жить под землей, разделяя участь корней. Невзрачных, пожелтевших корней, среди мрака и тлена, что держат над землей дерево жизни. Никакая буря не вырвет дерево, корни которого крепки. В этом их гордость. И моя. Я не жалею об этом, не жалею ни о чем. Я сделал, что было в моих силах, и делал с радостью. Но свет – свет я любил и хотел бы расти ввысь и хотел бы цвести и созреть как полезный плод. Ну что ж. На дереве, которое мы, корни, держался удержали, вырастут, расцветут и созреют плоды поколения новых людей – социалистические поколения рабочих, поэтов, литературных критиков и историков, которые пусть позже, но лучше расскажут и о том, чего я рассказать уже не смог. Тогда, быть может, и мои плоды созреют и станут немного слаще, хотя на мои горы никогда уже не падет снег.

Камера 267.

28 марта 1943».

На остальных четырех листках Юлек писал:

«О характере чешской литературы

Пять лет меня преследует и манит эта тема. Я отходил от нее и опять возвращался, накапливал материал, а затем снова убегал. Я немного боялся ее. Она казалась мне чересчур обольстительной, очень схожей с размышлениями о смысле истории народа, о национальном характере и, как иначе еще именуются те коллекции мыслей, весьма красочных, но в то же время очень наивных. Теперь с несколькими пригоршнями памяти вместо собранного материала я все же должен с ней рассчитаться.

Можно ли говорить о каком-то цельном характере чешской литературы?

Существует ли вообще какой-то монолитный характер у народа? На этом именно и терпят крушение. Именно потому и наивны все те рассуждения о национальном характере, что нет и не может быть цельного характера у народа, который разделен на враждующие классы с антагонистическими интересами. Подтверждений этого вывода найдешь сколько угодно. Но, вероятно, нагляднейший пример из всей нашей истории мы находим в наших собственных переживаниях в 1938-м и в последующие годы. Что считать свойственным чешскому характеру? Восторженное отношение и прямо-таки страстность, с которыми чешский народ сверг капитулянтское правительство, либо хладнокровность, с которой чешские баре подготовляли и осуществили эту капитуляцию? Деятельный, дальновидный героизм чешского народа, когда оккупирующая армия заполнила его страну, – либо убогое, слепое, удовлетворенное похлопывание чешских торгашей себя по коленям оттого, что теперь их гроши наконец будут в безопасности?