Ваш Юлек
Бауцен, 8.8.1943
Мои милые!
Собственно, следовало бы написать «мои милыя», потому что все вы, с кем я переписываюсь, – женского пола (похоже на меня, не правда ли?). Итак, мои милыя, я живу по-прежнему, время бежит, а я, как вы мне пожелали, «сохраняю душевное спокойствие». Да и почему бы мне не сохранять его? Два ваших письма я получил и все время радуюсь им. Вы даже не можете себе представить, как много ищешь и находишь в них. Даже то, чего вы там не написали. Вам хочется, чтобы мои письма были длиннее. У меня тоже на сердце много такого, что я хотел бы сказать вам, но лист бумаги от этого не становится больше. Поэтому можете радоваться хотя бы тому, что мой почерк, который вы нередко ругали, так мелок. Половина сегодняшнего письма – для Густины. Отрежьте его и пошлите ей. Но, конечно, и сами прочтите, оно написано и для вас. Дети, когда будете писать Густине, сообщите ей мой адрес, пусть попросит разрешения написать мне.
Вы, кажется, думаете, что человек, которого ждет смертный приговор, все время думает об этом и терзается. Это не так. С такой возможностью я считался с самого начала. Вера, мне кажется, знает это. Но, по-моему, вы никогда не видели, чтобы я падал духом. Я вообще не думаю обо всем этом. Смерть всегда тяжела только для живых, для тех, кто остается. Так что мне следовало бы пожелать вам быть сильными и стойкими. Обнимаю и целую всех вас, до свиданья.
Ваш Юлек.
Бауцен, 8.8.1943
Мои милые!
Как вам, наверное, известно, я уже в другом месте. 23 августа я ждал в Бауцене письма от вас, а вместо него дождался вызова в Берлин. 24.8 я уже ехал туда через Герлиц и Котбусс, утром 25.8 был суд, и к полудню все уже было готово. Кончилось, как я ожидал. Теперь я вместе с одним товарищем сижу в камере на Плетцензее. Мы клеим бумажные кульки, поем и ждем своей очереди. Остается несколько недель, но иногда это затягивается на несколько месяцев. Надежды опадают тихо и мягко, как увядшая листва Людям с лирической душой при виде спадающей листвы иногда становится тоскливо. Но дереву не больно. Все это так естественно, так просто. Зима готовит для себя и человека, и дерево. Верьте мне: то, что произошло, ничуть не лишило меня радости, она живет во мне и ежедневно проявляется каким-нибудь мотивом из Бетховена. Человек не становится меньше оттого, что ему отрубят голову. Я горячо желаю, чтобы после того, как все будет кончено, вы вспоминали обо мне не с грустью, а радостно, так, как я всегда жил. За каждым когда-нибудь закроется дверь. Подумайте, как быть с отцом: следует ли вообще говорить или дать понять ему об этом? Лучше было бы ничем не тревожить его старости Решите это сами, вы теперь ближе к нему и к маме.
Напишите мне, пожалуйста, что с Густиной, и передайте ей мой самый нежный привет. Пусть всегда будет твердой и стойкой и пусть не останется наедине со своей великой любовью, которую я всегда чувствую. В ней еще так много молодости и чувств, и она не должна остаться вдовой. Я всегда хотел, чтобы она была счастлива, хочу, чтобы она была счастлива и без меня. Она скажет, что это невозможно. Но это возможно. Каждый человек заменим. Незаменимых нет, ни в труде, ни в чувствах. Все это вы не передавайте ей сейчас. Подождите, пока она вернется, если она вернется.
Вы, наверное, хотите знать (уж я вас знаю!), как мне сейчас живется. Очень хорошо живется. У меня есть работа, и к тому же в камере я не один, так что время идет быстро… даже слишком быстро, как говорит мой товарищ.
А теперь, мои милые, горячо обнимаю и целую вас всех и – хотя сейчас это уже звучит немного странно – до свиданья.
Ваш Юлек
Приложения
Господин начальник полиции[82]
«Творба» № 46, 27 ноября 1930 г.
Читатели «Творбы» спрашивают, почему на прошлой неделе не вышел очередной номер журнала? Вы это знаете, господин начальник полиции, у вас для этого имеются свои методы. И свои испытанные сотрудники.
Говорят, были времена, господин начальник полиции, когда полицейский был господином господ. Он якобы мог все. Это было в старой Австрии, в той известной реакционной монархии, которую и вы, наверняка, помогали сокрушать. Был тогда достойный осуждения обычай: провинившийся, которому предстояло отбыть наказание (кратковременное или длительное), получал специальное уведомление о том, что его час настал. Был, видите ли, такой пережиток, когда уважалась даже мертвая буква закона, требовавшего заблаговременно сообщить осужденному, что ему отказано в его апелляции, если он таковую подавал, и обусловливавшего принудительную доставку осужденного в тюрьму только в том случае, если он не подчинился даже особому напоминанию полиции с предупреждением о приводе (будучи, таким образом, заранее уведомлен о том, что его ожидает). Придерживались тогда законного порядка, который некоторые упрямые прогрессивные деятели до сих пор считают совершенно правильным; этот порядок был заведен для того, чтобы кратковременное наказание не превратилось для провинившегося в наказание, чреватое весьма серьезными последствиями, то есть чтобы провинившийся имел возможность уладить свои дела и из-за нескольких дней, вычеркнутых из работы, не случилось больших неприятностей.
Господин начальник, с того времени мы прошли гигантский путь развития. Человек, то есть человек вашего типа, свободен. Он не стеснен более глупыми параграфами дряхлой монархии. Захочется ему – он арестует, захочется – не арестует. Благодаря этому всякий человек уже избавлен теперь от мучительного сознания, что он будет в определенный день, в определенный час лишен свободы действий. Он, наоборот, может спокойно смотреть навстречу будущему, потому что время, когда он даже в качестве узника начнет злоупотреблять вашим гостеприимством, будет вне всех его расчетов.
Я имел возможность познакомиться с вами (невидимым, как Господь Бог, и, как он, всемогущим) 13 ноября сего года. Вы послали ко мне с приглашением трех господ приятной наружности, которые сочли недостойным показать мне свои официальные удостоверен ния и неудобным испугать меня сообщением, почему я должен с ними идти. Я был задержан людьми, относительно которых я до сих пор могу еще сомневаться, имели ли они право меня задержать. И я был оскорблен комиссаром, относительно душевного состояния которого я не имею права сомневаться вообще.
У меня был при себе портфель. В этом портфеле находились материалы для сорок шестого номера «Творбы». Поэтому я хотел передать его своему защитнику, юристу Ивану Секанине, который случайно присутствовал при моем аресте. Но полиция запретила это сделать, та самая полиция, благопристойность которой, как высказался недавно во время процесса Гаруса какой-то господин, общеизвестна. Руководимая благопристойностью, полиция на сей раз воспользовалась резиновой дубинкой, но, правда, обрушила ее только на мою руку, а не на голову. Я особенно возмущался тем, что не был предупрежден и не имел возможности уладить свои дела, – и был заверен (это выглядело необычайно правдоподобно), что шесть человек полицейских должны меня доставить только на допрос и через час я снова буду свободен.
В течение целой недели, находясь уже в заключении, я тщетно добивался допроса. Мне была только вручена – после четырнадцатичасового пребывания в «четверке» – повестка, извещавшая, что в апелляции против какого-то тюремного заключения мне отказано, и одновременно приглашавшая немедленно отбыть это тюремное заключение сроком на три дня.
Господин начальник, я ведь у вас просидел не три дня, а целую неделю, и до сих пор не знаю почему. Но речь сейчас идет не об этой неделе, хотя и эта затяжка снова доказывает, что революционные работники стоят вне закона. Речь идет сейчас о портфеле.
Хорошо, я был осужден, но почему наказанной оказалась «Творба»? Я получил три дня ареста, а «Творба» потеряла десять тысяч крон.
Разве ей был присужден такой штраф? Или он был присужден мне? Нет, ничего подобного! Это только ваши полицейские методы привели к такому результату. Материал, подготовленный к печати, лежал в моем портфеле. Портфель валялся по вашим столам, для того чтобы ваши сотрудники, осведомленные в том, что разрешается законом и что не разрешается, могли в мое отсутствие перевернуть все наизнанку.
Господин начальник, читатели «Творбы» спрашивают, почему на прошлой неделе не вышел номер? Вы бы ответили им любезно и в соответствии с правдой, что это является вашей заслугой. Ведь вы это хорошо знаете и радуетесь тому, как далеко вы ушли вперед по сравнению с косными законами Австро-Венгрии. И вы также знаете, почему произошел такой «прогресс».
Когда я был вашим гостем, то есть сидел один в сыром, промозглом холоде нетопленой камеры (безусловно без книг, которые мне, согласно законам, развешанным в коридоре, полагались как узнику, находящемуся в одиночке), один из ваших сотрудников сказал мне: «Здесь по крайней мере вы отдохнете. Ведь у вас теперь столько докладов об этой большевистской России».
Простите, господин начальник, что мы, коммунисты, стали уже немного недоверчивы, когда, полиция проявляет заботу о. нашем здоровье и наших удобствах. Нам кажется несколько подозрительным, что эта забота оказывается нам именно в тот момент, когда по всей
Чехословакии, по всем местам, известным и забытым, революционным и отсталым, ширится стремление узнать правду об СССР. Нам кажется несколько странным, что именно в то время, когда не проходит ни одного дня без нескольких собраний, посвященных Советскому Союзу, вы принимаете валом в свой санаторий людей, которые, возможно, и утомлены докладами об СССР, но не имеют ни малейшего желания отдыхать от своей работы и неоднократно были просто ошеломлены вашей заботливостью.
Вы, господин начальник, знаете, что огромный интерес к Советскому Союзу прямо зависит от условий, в которых живет чехословацкий пролетариат, что рабочие не только слушают, но также и учатся. А вы думаете, что этому воспрепятствуете, если посадите в тюрьму докладчика. О, святая простота! Правде об СССР уже не зажмете рта. Правда о Советском Союзе разрушает все ваши препятствия и учит, учит, и как учит!