Тюрьма – учреждение, лишенное радости. Но в мире перед камерами радости еще меньше. В камерах живут дружбой, да какой дружбой! Той, что зарождается в борьбе, когда людям угрожает опасность, когда сегодня твоя жизнь в моих руках, а завтра моя – в твоих. Но между надзирателями-немцами почти нет дружбы. Не может ее быть. Они живут в атмосфере предательства, слежки, доносов, и каждый остерегается того, кого официально называет «камрадом», а лучшие из них, те, кто не может или не хочет оставаться без друга, ищут его в тех же камерах.
Мы долго не знали надзирателей по именам. Но разве это имело значение! Между собой мы различали их по прозвищам, которые либо дали сами, либо наследовали от предшественников. У некоторых из надзирателей – по прозвищу в каждой камере. Этот заурядный тип, ни рыба, ни мясо – тут дал добавки к обеду, там пощечину. И то и другое – случайные факты, но они надолго запоминаются заключенными, и у надзирателя появляются определенный образ и такое же прозвище. Но время от времени прозвища совпадают. У надзирателей с яркими чертами характера, какими бы они ни были, плохими или хорошими.
Взгляните на эти типы! Взгляните на этих людишек! В конце концов, не то чтобы они появились случайно. Они часть политической армии нацизма. Избранные. Столпы режима. Основа общества.
Высокий толстяк, говорит тенором. «СС-резервист» Ройсс, школьный сторож из Кёльна. Как и все прочие немецкие школьные служащие, окончил курсы первой помощи и время от времени заменяет тюремного фельдшера. Он был первым из надзирателей, с кем я столкнулся. Затащил меня в камеру, уложил на соломенный тюфяк и, обработав раны, наложил на них первые примочки. Может быть, действительно спас мне жизнь. Чему я обязан? Человечности или курсам первой помощи? Не знаю. Но, когда «Самаритянин» выбивал зубы евреям-арестантам и заставлял их ложками глотать соль или песок в качестве лекарства от всех болезней, в нем откровенно проявлялся нацизм.
Добродушный болтливый парень по имени Фабиан, возчик с пивоварни в Будеёвице. С широкой улыбкой подходит к камере, приносит еду, не дерется. Разве поверишь, что он часы напролет простаивает у дверей, прослушивает разговоры заключенных и чуть что бежит доносить начальству?
Еще один рабочий пивоварни в Будеёвице. Много их тут, судетских немцев. «Не важно, что думает о себе рабочий класс, – писал когда-то Маркс, – важно, что он будет вынужден сделать». Тем, кто находится здесь, ничего не известно о роли собственного класса. Вырванные из него, противопоставленные ему, идейно они висят в воздухе и, вероятно, продолжат находиться в таком положении.
Коклар обратился к нацизму в поисках легкой жизни. Оказалось труднее, чем ему думалось, и с тех пор он перестал улыбаться. Коклар поставил на победу нацизма, а оказалось, поставил на дохлую лошадь. С тех пор у него стали сдавать нервы. Ночью, прогуливаясь в одиночестве в войлочных тапках по коридорам тюрьмы, он совершенно бездумно оставляет следы своих мрачных мыслей на пыльных абажурах.
– Все псу под хвост… – пишет он и подумывает о самоубийстве.
Днем от него достается и заключенным, и надзирателям: орет на них, чтобы только самому не бояться.
Долговязый, тощий, басовитый, один из немногих, кто способен на искренний смех. Рабочий с текстильной фабрики в Яблонце. Подходит к камере, заводит беседу. Иногда она растягивается на несколько часов.
– Как сюда попал? Я десять лет не работал по-человечески. А двадцать крон в неделю на всю семью? Знаешь, что это за жизнь? А потом мне говорят: «Дадим мы тебе работу, айда к нам». Я и пошел. Работа есть. У меня и у других. Сыты. Крыша над головой. Социализм? Нет, не социализм. Ну и ладно, что я все иначе себе представлял. Все равно лучше, чем раньше. Что? Война? Не хотел я войны. Не хотел, чтобы другие умирали. Просто сам хотел жить. Помогаю, да, хочу я этого или нет! Что мне остается делать? Разве я здесь кого-нибудь обижаю? Уйду – придет другой, хуже меня. Кому я тогда помогу? Война закончится – вернусь на завод. Как думаешь, кто победит? Не мы? Вы, значит? А что будет с нами? Конец? Жаль. Я все иначе себе представлял, – и, волоча свои длинные ноги, уходит прочь.
Спустя полчаса возвращается. Спрашивает, как на самом деле живут в Советском Союзе.
Как-то утром стояли внизу, в главном коридоре Панкраца, дожидались, пока нас не заберут во дворец Печека на допрос. Ежедневно нас ставят лицом к стене, чтобы мы не видели, что происходит у нас за спиной. Но в то утро из-за спины слышим незнакомый голос:
– Ничего не хочу видеть, ничего не хочу слышать! Вы меня не знаете, вы меня еще узнаете!
Я рассмеялся. При местной муштре слова жалкого тупицы подпоручика Дуба из «Швейка» пришлись очень кстати. Ни у кого не хватило смелости настолько громко пошутить так прежде. Но ощутимый удар более опытного соседа предостерег меня от смеха, дал понять, что я могу ошибаться и это была отнюдь не шутка. Это и не была шутка.
Слова эти произнесло маленькое существо в эсэсовской форме, которое, очевидно, не имело о Швейке ни малейшего представления. Существо говорило как подпоручик Дуб, потому что было его родственной душой. Звали его Витан, когда-то давно оно служило ротным в чехословацкой армии. Оно оказалось право: мы действительно его узнали и ни разу не называли его кроме как в среднем роде – «это». Правду говоря, тогда фантазия наша была уже на исходе, ведь требовалось найти подходящее прозвище для каждого из главной опоры режима Панкраца, богатой на убогость, глупость, интриганство и злобу.
«Поросенку до хвостика» – описывает пословица вот таких мелких и чванливых людишек, бьет их по самому чувствительному месту. Сколько нужно душевной ничтожности, чтобы страдать от недостаточного роста! Витан страдает и мстит всем, кто выше его ростом или умом, то есть всем.
Не побоями. Для этого ему недостает смелости. Доносами. Сколько заключенных заплатило здоровьем из-за доносов Витана, сколько их заплатило жизнями: далеко не безразлично, с какими характеристиками ты отправляешься из Панкраца в концлагерь и отправляешься ли вообще.
Витан нелеп. Когда он идет по коридору один, то выступает торжественно, мнит себя значимой персоной. Но стоит ему кого-нибудь встретить, как он сразу норовит забраться повыше. Разговаривая, усаживается на перила и проводит в неудобной позе столько, сколько нужно, потому что так чувствует себя выше на голову. Когда заключенные бреются, он встает на ступеньку или расхаживает по скамье с неизменным:
– Ничего не хочу видеть, ничего не хочу слышать! Вы меня не знаете…
Во время утренней получасовой прогулки он ходит исключительно по газону, поскольку так становится на добрых десять сантиметров выше. Входит в камеру с королевским достоинством и, сразу же взобравшись на табурет, проводит осмотр сверху.
Он нелеп, но, как любой дурак в учреждении, где на карту поставлены жизни людей, очень опасен. При всем своем тупоумии он способен сделать из мухи слона. Не зная ничего, кроме обязанностей сторожевого пса, каждое, даже самое мелкое, отклонение от предписанного порядка рассматривает как нечто большее, соответствующее значению его миссии. Выдумывает проступки и преступления против дисциплины и засыпает с твердым убеждением, что он важная персона. Кто будет проверять, сколько правды в его доносах?
Массивное тело, тупое лицо, невыразительные глаза. Сметонц – словно сошедшая со страниц альбома Гроша карикатура на нацистских молодчиков. Прежде доил коров у границ Литвы, но, как ни удивительно, эти прекрасные животные не передали ему ни капли своего обаяния. Начальство считает его воплощением немецких добродетелей: грубый, жесткий, неподкупный (один из немногих, кто не вымогает у коридорных еду), но…
Некий немецкий ученый, имени точно не знаю, предложил вычислять интеллект по количеству «слов», которые способны понять животные. И обнаружил, насколько я помню, что самый низкий интеллект – у домашней кошки, которая понимает всего 128 слов. Та кошка – гений, если сравнивать со Сметонцем, от которого в Панкраце слышали только три слова:
– Я тебе покажу![29]
Два-три раза в неделю он сдает дежурство, два-три раза в неделю мучительно страдает, но дело все равно заканчивается скандалом. Как-то раз я наблюдал, как начальник тюрьмы распекает Сметонца за закрытые окна. Мощная туша недолго переминалась на коротких ногах, тупо опущенная голова опустилась еще ниже, рот искривился в упорной попытке повторить то, что только услышали уши… вдруг туша взревела, будто сирена. В коридорах переполошились: никто не понимал, что происходит. Окна так и остались закрытыми, но у двух заключенных, находившихся ближе прочих к Сметонцу, лилась кровь из носа. Сметонц нашел решение. Такое же, как всегда. Бить, бить, бить и, может быть, убить… Вот это он понимал. И понимал только это. Однажды он ворвался в общую камеру, ударил одного из заключенных – тот, больной человек, упал на пол и забился в судорогах. Остальные должны были приседать в такт подергиваниям, пока больной, обессилев, не замер. Сметонц, уперев руки в бока, с идиотской улыбкой на лице удовлетворенно наблюдал, как хорошо разрешил сложную ситуацию.
Примитивное существо, которое из всего, чему его учили, запомнило только одно: можно бить.
Тем не менее даже в нем что-то сломалось. Около месяца назад. Вместе с К. он сидел в тюремной канцелярии, и К. разъяснял политическую обстановку. Сметонцу понадобилось много, очень много времени, чтобы хоть что-то понять. Он встал, приоткрыл дверь, осторожно выглянул в коридор – было тихо, ночью тюрьма спала. Сметонц прикрыл дверь, тщательно запер ее и медленно опустился на стул:
– Вот как ты думаешь…
Опустил голову, подпер ее руками и долго так сидел. Непосильная тяжесть навалилась на слабую душонку, заключенную в массивном теле. Потом поднял голову и с отчаянием сказал: