Репортаж с петлей на шее — страница 13 из 17

– Ты прав. Не видать нам победы…

Вот уже больше месяца в Панкраце не слышали воинственных криков Сметонца. И новые заключенные не знакомы с его тяжелой рукой.

НАЧАЛЬНИК ТЮРЬМЫ

Невысокий, элегантный как в штатском, так и в мундире унтерштурмфюрера, при деньгах, самодовольный, любитель собак, охоты и женщин – вот одна его сторона, с которой мы не соприкасались.

А вот другая сторона – та, с которой его знал Панкрац. Грубый, жестокий, невежественный, типичный нацистский выскочка, готовый принести в жертву любого, лишь бы уцелеть самому. Зовут его Соппа (если имя вообще имеет значение), родом из Польши. Говорят, что учился на кузнеца, но почтенное ремесло не оставило в нем никакого следа. На службе у Гитлера он уже давно и лизоблюдством выслужился до нынешнего положения. Он защищает его всеми средствами, черствый и безжалостный ко всем без исключения – заключенным, служащим, детям, старикам. Между нацистскими тюремщиками дружбы нет, но другого такого, вообще без намека на дружбу, не найти. Только Соппа. Единственный, кого он, похоже, ценит и с кем общается чаще других, – это тюремный фельдшер, полицмейстер Вайснер. Но тот как будто не платит взаимностью.

Соппа думает исключительно о себе. Думая исключительно о себе, дослужился до высокого поста, думая исключительно о себе, сохранит верность режиму до самой последней минуты. Пожалуй, он единственный, кто даже не задумывается о спасительном выходе. Он понимает, что его нет. Падение нацизма станет падением Соппы, концом его благополучной жизни, концом чудесной квартиры, концом элегантной внешности (кстати, Соппа без зазрения совести носит одежду расстрелянных чехов).

Концом. Да, концом.

ТЮРЕМНЫЙ ФЕЛЬДШЕР

Полицеймейстер Вайснер – странный человечек в Панкраце. Иногда кажется, что ему тут не место, а в иное время без него трудно представить тюрьму. Вне амбулатории он семенит по коридорам неровными шагами, говорит сам с собой и постоянно, постоянно смотрит по сторонам. Словно случайный посетитель, желающий получить как можно больше впечатлений. Но он способен вставить в замок ключ и открыть камеру бесшумно и быстро, подобно заправскому тюремному надзирателю. Невозмутимый, произносит фразы, полные скрытого смысла, но так, что его не поймаешь на слове. Втирается в доверие, но к себе никого не подпускает и, хотя замечает многое, не доносит, не жалуется. Входит в камеру, полную дыма, и с шумом втягивает воздух.

– Ну, – причмокивает, – курить в камерах запрещено, – причмокивает снова, – категорически запрещено.

Но начальству не докладывает. У него всегда несчастное, искаженное гримасой лицо, будто его мучит великое горе. Наверно, не хочет иметь ничего общего с нацистским режимом, которому служит и чьим жертвам ежедневно оказывает медицинскую помощь. Не верит ни в него, ни в его долговечность, не верил прежде, не верит и сейчас, потому-то и не перевез семью из Вроцлава в Прагу, хотя редкий имперский чиновник упустит возможность пожить за счет оккупированной страны. В то же время Вайснер не хочет иметь ничего общего и с теми, кто борется с этим режимом, он чужд и им.

Меня он обследовал честно, прилежно. Так он поступает со всеми, запрещая забирать на допрос слишком обессилевших заключенных. Может быть, для успокоения собственной совести. Но время от времени и он отказывает в помощи. Может быть, делает это, когда слишком напуган.

Такой уж он человек. Мечется между теми, кто правит, и тем, что грядет. Ищет выход. И не находит. Не крыса. Обычный попавший в мышеловку мышонок.

Он безнадежен.

«БЕЗДЕЛЬНИК»

Уже не человечишка, но еще и не человек. Нечто среднее. Не понимает, что способен стать человеком.

На самом деле тут таких двое. Простые отзывчивые люди, сперва пришли в ужас от того, куда именно попали, а затем захотели выбраться. Напрочь лишены самостоятельности и потому постоянно ищут, на кого бы опереться. В верном направлении их ведет скорее инстинкт, нежели знание. Помогут, так как сами ожидают помощи. Справедливо дать им желаемое. И сейчас, и в будущем.

Эта парочка – единственные из всех немецких чиновников в Панкраце, кто воевал. Ханауэр, портной из Зноймо, не задержался на Восточном фронте и вскоре вернулся оттуда, намеренно отморозив себе ноги. «Война человеку ни к чему, – философствует он подобно Швейку, – нечего мне там делать». Хёфер, веселый сапожник с завода Бати, прошел французскую кампанию и, несмотря на обещанное повышение, бежал с военной службы. «Scheisse!»[30] – махнул он рукой и, может быть, поступает так до сих пор, случись ему столкнуться с очередной неприятностью – а их у него, очевидно, немало. Он смелее, самостоятельнее, настойчивее, но сами судьбы, да и настроения у Хёфера с Ханауэром одинаковые. Даже прозвища их совпадают.

Когда дежурит «Бездельник», в камерах царит покой. Каждый занимается тем, чем хочет. Если «Бездельник» орет, он прищуривается, и мы понимаем, что к нам это не относится, так он показывает начальству служебное рвение. Усилия неизменно оказываются тщетными, и каждую неделю «Бездельник» получает взыскания.

– Scheisse! – машет он рукой и продолжает гнуть свою линию. Да и вообще он больше напоминает молодого безрассудного сапожника, чем надзирателя. Иногда вместе с заключенными азартно играет в «пристенок», а бывает, что выгоняет их в коридор и устраивает в камере «обыск». «Обыск» затягивается. Если из любопытства заглянуть в камеру, можно увидеть, что он спит, сидя за столом и положив голову на руки. Спит, спит крепко, тихо и мирно. Так ему проще всего спастись от начальства: заключенные стерегут в коридоре и сообщат о любой опасности. Ему хочется выспаться хотя бы во время дежурства, потому что свободные от службы часы он посвящает девушке, которую любит больше всего на свете.

Поражение или победа нацизма?

– Scheisse! Зачем продолжать этот цирк?

Себя он к нацистам не причисляет. Уже одно это делает его интересным. Но есть еще кое-что: он не хочет иметь с ними ничего общего. И не имеет. Нужно доставить записку в другой блок? Обратитесь к «Бездельнику». Нужно передать что-то на волю? «Бездельнику» и это по плечу. Нужно переговорить с кем-то с глазу на глаз, убедить личным примером и таким образом кого-то спасти? «Бездельник» сопроводит в камеру, где сидит нужный человек, и станет наблюдать, с озорством радуясь удачной проделке. Но его нужно одергивать, чтобы соблюдал осторожность. Он не сознает окружающей опасности, не осознает добра, которое совершает. И благодаря этому делает еще больше, но не растет над собой.

Еще не человек. Нечто среднее.

«КЁЛЬН»

Как-то вечером во время осадного положения надзиратель-эсэсовец, прежде чем впустить меня в камеру, обшарил мои карманы.

– Как дела? – тихо спросил он.

– Не знаю. Сказали, что завтра расстреляют.

– Страшно?

– Ожидаемо.

Между вопросами он привычно пробежался пальцами по лацканам моего пиджака.

– Может быть, расстреляют. Может, не завтра, может, позже, а может, и никогда. Но в такие времена лучше подготовиться. – И замолчал. – Если только.… Не хотите ли передать кому-нибудь весточку? Написать что-то? Знаете – о том, как попали сюда, о предателях, о товарищах, чтобы то, что знаете, не ушло вместе с вами…

Хотел бы я написать что-то? Он словно угадал мое самое заветное желание!

Почти тут же он вернулся с бумагой и карандашом. Я хранил их бережно, чтобы не нашли во время проверки.

Но так к ним и не притронулся.

Это было слишком прекрасным, чтобы я сразу доверился. Слишком прекрасным: здесь, в доме мрака, несколько недель спустя после ареста встретить человека в форме, ждать от него ругани и побоев, а вместо этого получить руку дружбы. Встретить человека, который хочет, чтобы ты оставил след, чтобы передал весть потомкам и целое мгновение разговаривал с теми, кто выживет и кто доживет. И в какой момент! В коридорах выкрикивали фамилии тех, кого отправляют на казнь, от резких окриков в жилах стыла кровь, от ужаса перехватывало дыхание. Вот в какой момент! Нет, это было слишком невероятным, это не могло быть правдой, наверняка это было ловушкой. Какой силой воли обладал человек, чтобы на такой должности по собственной воле протянуть тебе руку дружбы! И каким мужеством!

Прошло около месяца. Осадное положение сняли, расстрельные выкрики прекратились, повсеместная жестокость стала воспоминанием. Это был другой вечер, я снова возвращался с допроса, и снова перед камерой стоял тот же охранник.

– Кажется, выкарабкались. Все ли в порядке? – Он посмотрел на меня с немым вопросом в глазах.

Я понял, о чем он спрашивает, и был сильно оскорблен. Но именно этот вопрос и убедил меня в честности человека. Спрашивать о таком мог только тот, кто имел на это внутреннее право. С тех пор я стал ему доверять. Признал в нем своего.

На первый взгляд «Кёльн» был загадочным человеком. Ходил по коридорам одинокий, спокойный, замкнутый, внимательный. Никто не слышал, как он ругается. Никто не видел, как он поднимает на кого-то руку.

– Пожалуйста, дайте мне затрещину при Сметонце, – настойчиво просили его товарищи из соседней камеры, – пусть он хоть раз увидит вас за работой.

«Кёльн» качал головой:

– Не стоит.

Никто так и не услышал, чтобы он говорил на каком-то другом языке, кроме чешского. Все в нем кричало о том, что он другой. Хотя определить, что именно, было трудно. Надзиратели и сами чувствовали это, но понять, в чем дело, так и не смогли.

Он оказывался везде, где был нужен. Успокаивал там, где поднималась паника, приободрял там, где вешали голову, объединял там, где разорванные связи угрожали людям на воле. Не распылялся по мелочам. Работал системно, с большим размахом.

Таким он стал не только сейчас. Таким он был с самого начала. С тех пор, как пришел на службу нацизму.

Адольф Колинский, надзиратель из Моравии, чех из старой чешской семьи, выдал себя за немца, чтобы отправиться охранником в чешскую тюрьму в Градец-Кралове, а затем и в Панкрац! Как возмущались, наверное, его друзья и приятели. Четыре года спустя после очередного рапорта директор тюрьмы, немец, тряс кулаком перед «Кёльном» и с «небольшим» опозданием угрожал: