Репортажи с переднего края — страница 28 из 49

финских и эстонских берегов.)

Самолет снова стал набирать высоту, и вскоре перед нашими глазами простирались лишь многие километры синего и белого простора Финского залива, ширина которого в данной точке превышает шестьдесят километров. Лишь бледная полоса цвета сапфира слева от нас свидетельствовала о том, что там находилось побережье Финляндии. Можно было разглядеть и кусочек равнины, где располагалась Эстония, с ее обширными пихтовыми и березовыми лесами. Чуть сзади и справа от нас был виден Ревель[38]; город был покрыт завесой дыма очагов и заводских труб. Величественные вытянутые башни его домов, крытые позеленевшей медью купола церквей, мачты кораблей в обрамлении льда, выстроившихся вдоль причалов гавани, – все это выныривало из плотного столба дыма и как будто вибрировало в мерцающем воздухе. Наконец, где-то вдали, насколько мог охватить взгляд, на замерзшей поверхности моря виднелись разбросанные здесь и там длинные санные караваны, лыжные патрули, возвращающиеся к берегу или, наоборот, устремившиеся прочь из гавани для того, чтобы разведать, что происходит в сгущающейся темноте.

Мы находились в самой середине Финского залива на высоте примерно триста пятьдесят метров, когда солнце утонуло за горизонтом. Солнце палило свирепо; его рубиново-красный цвет резко контрастировал с мягкими пастельными тонами сюрреалистической панорамы, этого холодного девственного пейзажа. Подобно стальному диску механической пилы, что глубоко вгрызается в ствол дерева, пока не исчезнет из виду, солнце медленно проникало в прочную толщу льда, заставляя его в конце концов ломаться с резким треском. За горизонтом вверх поднимались огромные клубы пара снежно-белого цвета. На фоне неба образовывалась красная полоса, которая какое-то время сияла ярким следом, а затем медленно падала в темноту. И сразу же все вокруг менялось, становилось ненастоящим, стоящим вне времени и пространства. Казалось, что все здесь жило своей собственной жизнью, отдельной от земли и от моря. Потом внезапно я представил, что мы летим внутри стеклянного шара, тонкого и прозрачного, и что мы больше уже не придерживаемся прямого курса, а описываем широкую, очень плавную дугу.

Воздух внутри нашего шара был розового и голубого цвета, как внутренности морской раковины. Рев двигателей был похож на шум моря в раковине, необычайно чистый звук, потрясающе легкий. И было ли это отражением той кроваво-красной полосы на горизонте или просто результатом переутомления глаз от долгого напряженного наблюдения, я не знаю. Но мне показалось, что мы летим по спирали вокруг красной точки, оставшейся на небе где-то далеко на востоке, там, где начинается Финский залив, в направлении Ленинграда.

Наблюдатель тоже сосредоточил взгляд на той красной точке, подрагивающем огненном шаре. Потом он вдруг повернулся ко мне и кивнул, будто отвечая на не заданный вслух вопрос. Дым пожара плавно поднимался вверх по широкой спирали, рисуя воздушные замки, которые ветер тут же разрушал и создавал заново, будто бы отстраивал высоко в небе перевернутое изображение города, со множеством зданий, жилых домов, улиц и широких площадей. И постепенно страдания Ленинграда потеряли объективную реальность, человеческую сущность и ценность, превратившись в абстрактную идею, иллюзию памяти. (Что это за дым, что это за отблески там, на востоке? Дым огня, и ничего более. Дым огромного погребального костра, и не более того. Страдания города с таинственным непостижимым названием: страдания Ленинграда, и ничего более.)

И это действительно было чем-то нематериальным: легкий дым далеко на востоке, мерцающие сполохи огня, тот огромный бесплотный город, который ветер плавно растворял и воссоздавал заново в синем вечернем небе. Время от времени из глубин эстонской равнины за Ораниенбаумом вспыхивали красные сполохи, похожие на подмигивание налитого кровью глаза. Это был глаз битвы, что пылала там, у восточной границы Эстонии[39]. (Огромное красное око, око Марса в дыму битвы.) В это время на землю упала ночь, но светящийся белый снежный ковер, мерцающее отражение обширного моря льда превратили ночь в чудесный ослепительный день. Бледный, но довольно интенсивный свет как будто шел из самых глубин моря, освещая толщу льда внизу и придавая ей волшебную прозрачность. Он распространялся до самых дальних берегов залива, и на самом деле земля тоже оказалась покрыта этим холодным таинственным светом. Рев двигателей слышался из кабины то громче, то глуше, затем внезапно он совсем затих и перешел в свистящий шепот, похожий на гул пчелиного роя. И причиной этому была туманная пелена, что поднималась с замерзшей поверхности моря и постепенно закрывала небо. Потом нас вдруг ослепила белая темнота, и мы обнаружили, что будто плывем в этом мягком, тихом непроницаемом облаке тумана.

Вот самолет снова начал набирать высоту, пытаясь выйти из тумана. И когда в следующий момент мы вынырнули выше в чистый воздух, и небо снова стало воздушным, бесконечным, без единого изъяна, мы увидели перед собой пятно розового цвета, лепесток розы, летящий по ходу движения нашего самолета. Огни Ленинграда казались странно близкими, как это всегда бывает в тумане, свет, пусть и несколько приглушенный, набрал новую силу, отражаясь на расстоянии, которое трудно было себе представить. Лепесток розы двигался, извивался, казалось, дышал. Так мы летели через бесконечную синеву, как мне показалось, нескончаемо долго. Потом наконец самолет пошел на снижение, и мы снова нырнули в туман.

Внезапно, обманчиво быстро, в нашу сторону скакнули деревья, на секунду под самолетом показалась земля, и он помчался к ней, будто гоночный автомобиль на треке, со скоростью более трехсот километров в час. Колеса шасси как будто коснулись верхушек пихт, самолет сбросил скорость и с ревом снова оттолкнулся от земли, как пловец пятками отталкивается от морского дна, чтобы стрелой взмыть к поверхности. Еще несколько минут мы продолжали лететь, по самой кромке туманной дымки, будто насекомое. Мы искали аэродром Хельсинки. И вдруг мы оказались на посадочной полосе, самолет заскользил по льду и, наконец, остановился. В воцарившейся вдруг тишине не было ничьих голосов, ни звуков шагов. Лишь скрип сапог на снегу. Он медленно приблизился, и каким-то образом тот легкий поскрипывающий звук позволил нам, как с этим не справилось бы ничто иное, оценить степень всепоглощающей тишины, безукоризненно чистой холодной пустыни, что лежала вокруг нас.

Глава 19Голоса в лесу

Александровка, март

И вот я здесь, на линии фронта, в лесу у небольшого поселка Александровка (между Старым и Новым Белоостровом), в двадцати километрах от бывшей столицы царской России. Это наиболее продвинутый вперед сектор на всем участке фронта под Ленинградом и самая уязвимая точка, требующая больших затрат нервов, с открытой местностью, где идут непрерывные бои на этом стальном кольце, что сжимает русский мегаполис. В ближайшие дни я еще буду говорить о характере этой осады: о мощной советской обороне, о природе и различных аспектах боевых действий без пощады, об огромных трудностях, с которыми сталкиваются обе противоборствующие армии. Я расскажу о страданиях огромного города, за стенами которого укрылись пять миллионов людей, в том числе и тех, кто принадлежит к армии[40]. (Это на самом деле самая грандиозная осада из тех, что знал мир.)

Сегодня, все еще измотанный после перелета и все еще недостаточно знакомый с обстановкой на фронте, чтобы говорить о ней, я, с разрешения читателя, продолжу знакомить его с моими первыми впечатлениями, первыми мыслями, тем, что мне довелось увидеть на пути из Хельсинки в Виипури (Выборг. – Ред.), из Виипури через поля прошедших сражений в районе Сумма, Териоки (ныне Зеленогорск. – Ред.) и Майнила, сюда, на передовые позиции в Александровке.

Но прежде всего я хотел бы ознакомить читателя с некоторыми мыслями по поводу трудностей как моей задачи, так и той суровой жизни, что ждет меня в ближайшие дни. Позвольте начать с климата. Сегодня утром на термометре всего 11 градусов по Фаренгейту ниже нуля (минус 24 градуса по Цельсию). Это немного, если учитывать чрезвычайно суровый характер местной зимы, но для меня это чрезмерно. («Что за край!» – восклицал Леопарди, говоря о характере северных стран.) В таких условиях работать нелегко[41]. В ожидании прибытия полковника Лукандера я укрылся в «корсу», в чем-то вроде низкого домика, наполовину утопленного в снегу, напоминавшего мне убежище из трех стволов деревьев в Альпах. Такое укрытие спасет от шрапнели, но не от фугасных снарядов. Мое «корсу» маленькое, в нем царит леденящий холод. Солдаты, что размещаются здесь, еще не вернулись со своих постов, патрулей и прочих служебных обязанностей, а в их отсутствие печка погасла.

Мои пальцы обморожены, бумага, на которой я пишу этот репортаж, покрыта тончайшей пленкой льда. Я могу практически собственными глазами наблюдать за тем, как замерзает страница. Писать на ней – все равно что писать на куске замерзшего стекла. Пленка льда делает мою писанину блеклой: как будто через много лет на дне ящика стола нашлось старое письмо. Наконец, приходит солдат с охапкой дров, кусков березового полена, легкого и гладкого, с белыми и желтыми пятнами на коре. Спустя немного времени помещение наполняет приятный запах дыма и смолы. Бумага, на которой я пишу, согревается, пленка льда на ней тает, по ней стекают большие капли конденсата.

Свои пожитки я свалил в углу корсу, в ногах на грубой доске, которая служит здесь кроватью. (Это доска в полном смысле этого слова, похожая на те, что можно увидеть в военных тюрьмах. На таких вместе спят и офицеры, и солдаты: офицеры с одной стороны, а солдаты – с другой, на голых матрасах. В общем, все это создает у меня общее впечатление порядка, чистоты и простоты быта. Все лежит на своих местах: банки консервов, оружие, ящики с патронами, ручные гранаты, личные вещи, лыжные ботинки, белые маскхалаты, лыжи.