Отбывая наказание на общих земляных работах на новостроящемся тракте Чибью-Крутая, я расстроил сердце и сейчас нахожусь на излечении в лагерном госпитале.
Впредь до окончательного решения по моему делу прошу Вас позвонить нач(альнику) ГУЛАГ комдиву Чернышеву об использовании меня в лагере не на тяжелой физической, а по возможности – на канцелярской работе, что позволит мне сохранить уже подорванное здоровье…» [100]
На данном заявлении, написанном Тодорским в период крайнего упадка физических сил, нет никаких пометок и резолюций. Не читал этого письма маршал Ворошилов, не предпринимал он никаких попыток освободить из лагеря опального комкора или хотя бы несколько облегчить его участь, о чем ходатайствовал проситель. Однако, если верить Борису Дьякову, солагернику А.И. Тодорского, тому удалось реализовать свое желание попасть в ряды лагерных «придурков» без помощи Ворошилова и начальника ГУЛАГа Чернышева. Оказалось, что данный вопрос вполне был в пределах компетенции местной лагерной администрации.
«…Александр Иванович работал младшим санитаром в пересыльном бараке больницы. Был ответственным за стирку, штопку и выдачу в бане белья работягам. Я застал его возившимся в куче тряпья…
…Начальник Озерлага (полковник С.К. Евстигнеев. – Н.Ч.) и окружавшие его офицеры смотрели, как приближался к ним советский генерал – младший санитар лагерного барака. А он шел твердо. Остановился.
– Гражданин начальник! Заключенный Тодорский по вашему приказанию прибыл.
– Ну… как у вас дела?
– Покорно благодарю.
– Сколько уже отсидели?
– Тринадцать лет.
– Сколько остается?
– Два года.
– Дотянете?
– Пожалуй дотяну, если здесь останусь.
– Значит, здесь хорошо?
– Труднее всего этапы, гражданин начальник, переброски. А на одном месте спокойнее.
Полковник согласно кивнул папахой.
– Товарищ Ефремов! (начальник больницы. – Н.Ч.). Как Тодорский выполняет правила лагерного режима?
– Замечаний не имеет.
– Ну и отлично. Вот и останетесь, Тодорский, здесь. Без моего разрешения, товарищ Ефремов, никуда его не отсылать…» [101]
С полковником С.К. Евстигнеевым у Тодорского была и другая встреча, о которой он рассказал Борису Дьякову.
«– Для них (администрации лагерей. – Н.Ч.) мы, заключенные, – чучела в бушлатах, – сказал Тодорский. – А если вдруг из-под бушлата выглянет человек – глаза таращат… Прошлым летом приезжал на околоток начальник Озерлага полковник Евстигнеев. Идет по зоне, я подметаю. Как и положено заключенным, я, значит, вытянулся перед ним. А метлу как-то невольно прижал к правому плечу, словно винтовку. Полковник даже остановился.
– Ты что, бывший солдат?
– Так точно.
– Где служил?
– В Москве.
– Москва велика. Где именно?
– В Наркомате обороны СССР.
– Что делал?
– Был начальником управления высших военно-учебных…
– Имел звание? – не дал договорить он.
– Комкор Рабоче-Крестьянской Красной Армии!
Он посмотрел на меня снизу вверх и сверху вниз.
– Какое преступление вы совершили?
– Я ни в чем не виновен.
– Как же не виновны? Вас, вероятно, судил суд?
– Так точно. Военная коллегия.
– Какое наказание получили?
– Пятнадцать лет.
– Вот видите! А говорите – «не виновен»…
Я посмотрел ему в глаза. Он отвернулся.
– Подметайте!..» [102]
Народная мудрость «Не хлебом единым жив человек!» вполне, оказывается, имела силу и в условиях ГУЛАГа – для людей, не потерявших способности к тонкому и душевному восприятию действительности, к художественному образу. К такой категории заключенных относился и Александр Иванович Тодорский, до ареста одинаково умело владевший как боевым оружием, так и пером.
На примере комкора Тодорского можно наблюдать искривленную гипертрофированность мышления бывших военачальников, проведших в сталинских лагерях многие-многие годы. Это, в частности, видно из того, что он, будучи в заключении и стремясь найти какую-то отдушину для работы ума, дабы окончательно не отупеть в гнусных лагерных условиях, стал сочинять патриотическую поэму. Да, да, втайне от надзирателей и вертухаев, старательно пряча исписанные листочки с текстом отдельных её глав, страдая и мучаясь в неволе, Тодорский создавал поэму о советской комсомолке Уле (Ульяне), колхозной почтальонше из глухой сибирской деревни. Писал её Александр Иванович с тайной надеждой облегчить свою участь. О том свидетельствует его диалог с Борисом Дьяковым:
«– Расскажу тебе, товарищ, одну мою задумку… Поэма – вся в голове. Вот перепишу…
– Я дам тебе бумаги.
– Спасибо… Ты слушай, слушай!.. – Подвинулся ко мне, вздохнул всей грудью. – Перепишу и отправлю Сталину. Может прочтет… Попрошу заменить последний, самый тяжкий лагерный год высылкой на Север. Наймусь колхозным сторожем, буду в свободное время писать…» [103]
Несколько позже Тодорский отказался от замысла посылать написанную поэму Сталину, еще раз утвердившись в мысли, что к «вождю народов», по всей вероятности, она не попадет, а если и попадет, то все равно читать он её не станет. Борис Дьяков вспоминает один из таких лагерных разговоров.
«Ко мне подошел Тодорский. Он тяжело тащил опухшие ноги.
Молча глядели мы на огни заката.
Давно мне хотелось задать Тодорскому сокровенный вопрос, но все не было удобного случая, да и боялся бередить его душу. А тут вдруг спросил:
– Скажи, как ты выдерживаешь такой срок заключения? Четырнадцать лет страданий ни за что!
Александр Иванович долго не отвечал.
– Трудный вопрос ты задал… Не знаю, как объяснить себе… Длинен крестный путь до моей Голгофы. Его надо мерить не шагами, не верстами, а, как в монгольских степях, уртонами. Уртон – это, знаешь, верст шестьдесят!.. Вот так… прошел я бог знает сколько таких уртонов, и бог знает сколько еще осталось. Сам дивлюсь, как можно брести по бесконечному тернистому пути с такой непосильной ношей…
Тодорский мягко улыбнулся.
– Если бы кто сторонний послушал, опять сказал бы: «С ума спятил старик! Его, карася, на сковородке жарят, а он кричит: «Да здравствует мужество!» Но так сказал бы именно сторонний, чужой…
Александр Иванович дышал тяжело, но голос его был твердым.
– Кажется, Вересаев писал, что у человека есть спасительное свойство: привыкать ко всему, к любым условиям. Ты, я вижу, тоже освоился среди болезней и смертей. Привыкнешь и к топору и к лопате, хотя, должно быть, никогда в руках их не держал. Всякая работа сначала трудна…
Тодорский остановился, хлопнул меня по плечу.
– А еще знаешь, что мне помогает? Могучий русский язык!
– При чем тут здесь русский язык? – не понял я.
– Вот при чем! – Он оперся на мою руку. – Стоим мы на вечерней поверке, точно слепые на паперти, беспомощные, униженные, переминаемся с ноги на ногу, ждем, покуда Нельга (надзиратель. – Н.Ч.) кончит измываться, подсчитает нас, двуногих! А мне такое стояние нипочем. Я смотрю не на злобное лицо надзирателя, а на деревья, освещенные последними лучами солнца, там, за зоной. В голове мелькают слова «… и золотит верхушки лиственниц высоких…». Стараюсь возникшие вдруг слова, как драгоценный камень, облечь в оправу. И все лагерное как бы застилается, ухожу из обстановки человеческого унижения и бесправия в область прекрасного… Сознаться тебе, все эти годы у меня какая-то двойная жизнь, притом в двух крайностях: сугубо примитивная и сугубо творческая…
– Александр Иванович, но ведь ты никогда не был поэтом! Откуда это у тебя?
– Откуда?..
Тодорский помолчал немного, а потом задумчиво сказал:
– В какой-то степени от Демьяна Бедного. Он прочитал мою книжку, отзыв Ильича, и был потом моим наставником и другом. Он и преподал мне «одиннадцатую заповедь»: ежедневно, независимо ни от чего, занимайся русским словом, сочиняй, пиши, шлифуй написанное. Иначе никогда не будешь грамотным литератором… Этой заповеди я следую и в лагере. Вот так и поэма родилась…
Он притушил окурок.
– Ну, ответил я на твой вопрос?
– Ответил… Спасибо… А когда отошлешь поэму?
Тодорский продолжительно вздохнул.
– Решил не посылать. Все равно он её читать не станет.
Александр Иванович тряхнул мою руку и медленно пошел в барак» [104].
Наказание свое (15 лет ИТЛ) А.И. Тодорский отбыл полностью, от «звонка до звонка». Ведь нельзя же всерьез считать то обстоятельство, на которое ссылалось руководство НКВД, как на важный аргумент, характеризующий смягчение режима репрессий, – освобождение его из лагеря на три месяца раньше окончания срока заключения (с применением зачета рабочих дней). К тому же из лагеря Тодорского отправили не домой в Москву, а на бессрочное поселение в Красноярский край.
Об этом событии в его жизни и своих впечатлениях он написал Б.А. Дьякову весной 1954 г.
«…Веришь ли, муторно было освобождаться из лагеря. Искренне жалел, почему в свое время мне припаяли 15 лет, а не 20! К концу моего срока стали возвращаться в лагерь некоторые недавно выпущенные товарищи с новым сроком! Такая планида мне не улыбалась, и я с тревожным сомнением вышел за ворота больницы в начале прошлого июня, вскоре после того, как тебя спровадили на штрафную. Увезли меня в Тайшет, на пересылку.
Там парились дней двадцать. Запирали в бараках на ночь под увесистый замок.
Встала перед глазами эта же пересылка сорок девятого года, когда меня по этапу гнали в Сибирь из Ухты. Кажется, я тебе еще в этом не исповедовался?.. Водили нас, помню, за зону, в воинскую часть. Я попал на самую, что называется, работу «не бей лежачего»: на поделку из проволоки кровельных гвоздей. Одна в этой штуке идея: тюкай по проволоке – и «никаких гвоздей», летят под станок, как оглашенные!
Потешным было тогда и назначение меня гвоздоделом. Молодой лейтенантик принял нашу рабочую бригаду. Скомандовал «смирно», потом – «вольно», потом стал вызывать по специальностям: плотников, слесарей, столяров, маляров и тому подобных. Удивител