— Папахи!.. Этого добра у нас сколько хочешь!
Нобат-бай присоединился к нему:
— Если враг бежит от папахи, например, тогда баи откажутся от всего годового приплода барашков. Не так ли, Халназар-бай?
— Так, Нобат-бай, — проговорил вдруг ослабевшим голосом Халназар, а про себя подумал: «Отдай коней, отдай ярочек, пусти хозяйство по ветру и иди в племя ходжей-попрошаек побираться. Как бы не так!». И, подумав немного, ответил двусмысленно:
— Эх, если б шапками можно было отогнать врага, разве все мы не отдали бы последней папахи с головы?
Сары, сидевший в глубоком раздумье, опять подал голос:
— Ох, люди! Немного времени прошло с тех пор, как мы отдали халаты со своих плеч и все, что получше, из одежды, чтобы уплатить налоги. Дейханину только и остается отдать последнюю папаху. Уж и теперь у него: нагнется — голый зад виден, выпрямится — живот просвечивает.
— Ах, Сары-мираб, — с упреком проговорил Покги Вала, — тебя послушать — так ложись и помирай. А все-то дело в одной старой папахе.
— Старых не возьмут, а новая не у каждого найдется, — возразил Сары.
— Да хоть бы и шкуру барашка пришлось отдать! — горячился Покги. — О чем ты тужишь, когда везде такая сила воды и люди ждут богатого урожая?.
Сары уже говорил, кому на пользу пойдет урожай и в чьи закрома посыплется зерно, и поэтому не стал повторяться.
— Покги-мираб, — сказал он, — конечно, баям и таким, как ты, тужить не о чем. Может быть, и я перебьюсь как-нибудь. Но большинство дейхан...
— Э-э, тебе бы все спорить!
- Покги-мираб, не все же так беззаботны, как ты!
Бабахан решил, наконец, прекратить эти разговоры. Он поднял палец и предостерегающе обратился к дейханину:
— Сары, язык твой болтает, а уши не слышат. Ты прикидываешься защитником народа, но твои слова не принесут народу ничего, кроме вреда. Не забывай, что бывает с теми, кто идет против белого падишаха!
Нобат-бай поддакнул старшине:
— Да, конечно, его величество белый падишах знает нужды народа лучше, чем ты и я. Мы его дети...
Сары поник головой. В нем поднималась злоба против всех этих баев, не желавших считаться с тяжелым положением дейхан. Ему хотелось вскочить на ноги и крикнуть им всем: «Ничего не дам — ни папах, ни коней!» Но он понимал, что никто из этих людей не поддержит его, а скрытая угроза старшины имела ясный смысл: на него могли донести в управление... И он сидел, низко опустив голову и не решаясь проронить хотя бы слово в ответ старшине. Халназар, видя, что мираб смирился, отказался от намерения обругать его.
С общего согласия сбор папах в ауле поручили Халназар-баю и Покги-мирабу, правильно рассчитав, что Халназар держит в руках половину аула и многие не посмеют отказать ему, а Покги Вала способен уговорить колеблющихся и не постесняется сорвать папаху даже с головы, если будет уверен, что его не побьют.
Когда эмины и мирабы сели на коней, было уже далеко за полдень. Сам арчин помог Халназар-баю сесть на иноходца. Пока бай, вдев ногу в стремя, висел всей своей тяжестью на луке седла, иноходец стоял смирно, но лишь только он уселся, конь, изогнув шею, стал грызть удила и рваться вперед. Подвернув под себя полу халата, Халназар сел в седле поудобнее и сказал:
— Ну, будь здоров, арчин-хан!
Конь вышел на дорогу и понесся вдоль канала легкой иноходью. Длинная с проседью борода Халназара мерно колыхалась, развеваясь по ветру.
Глава восьмая
Солнце коснулось подбородком земли и, краснея, опускалось все ниже, похожее на пшеничный чурек с отломленным краем. Ветер стих, неподвижный воздух был раскален. Над аулом висела пыль, поднятая стадом. Коровы, шагавшие к своим загонам, вопросительно мычали, и телята на привязи радостно отвечали им. Громко ржали кобылицы, возвращаясь с поля со своими жеребятами. С северной стороны, громогласно возвещая о себе, к аулу двигалось стадо верблюдов. На западной окраине аула, задрав хвосты и издавая трубный рев, бегали друг за другом ослы. Слышался посвист погонщиков, резкие окрики хозяев, поворачивавших скотину к своим загонам.
Густой дым от очагов постепенно сливался с темнеющим вечерним небом. У всех кибиток горели костры, на таганах стояли чугунные котлы и закопченные кувшины. Женщины суетились возле очагов. Со стороны мечети уже слышался призыв к вечерней молитве.
Нурджахан, поставив на таган котел с водой, присела на кошме у порога кибитки. Ее тринадцатилетняя дочь Шекер подбросила в костер сухого хвороста и побежала привязать теленка.
Совсем близко раздалось ржание гнедого. Нурджахан оглянулась и увидела подъехавшего Артыка. Соскочив с коня, Артык снял вьюк травы, притороченный сзади к седлу, серп и лопату. Потом расседлал коня и поставил седло у входа в кибитку.
— Как здоровье, сынок? — спросила Нурджахан, не отрываясь от работы.
— Я здоров, мама, спасибо, — ответил Артык.
Он повесил папаху, уздечку и камчу на суковатый столбик; сняв халат и кушак, бросил их под подушку и некоторое время наблюдал за работой матери.
Нурджахан быстро и ловко резала лапшу на деревянном кружке.
Артык опустился на кошму и оперся локтем на подушку. Шекер принесла ему чай.
— Спасибо, сестренка. Скоро привезу тебе дыньку. Есть уже с кулак величиной.
Шекер и недозрелым дыням была бы рада, но больше всего ее радовала возможность поговорить с братом. Она присела возле него, и между ними начался обычный шутливый разговор.
Когда Артык во второй раз наполнил пиалу зеленым чаем, Нурджахан спросила:
— Ну, как там посевы, сынок?
— Посевы, мать, хороши, лучше и желать не надо. Пшеница теперь напилась воды вдоволь. Ячмень поднимается густо, хлопок показывает ушки. Не сегодня-завтра и кунжут выбьется из-под земли.
Нурджахан запустила лапшу в котел и, стряхнув с кружка муку, стала рассказывать сыну новости.
— Знаешь, сынок, — начала она, — сегодня был у нас Халназар-бай и его люди. Прямо как побирушки какие-то. Даже неловко, когда такие почтенные люди обращаются к тебе с этим...
— У них только и дела, что поборы да сборы, — безразлично заметил Артык. Но тотчас у него шевельнулось подозрение. Он пытливо взглянул на Шекер и с тревогой спросил: — Ну, и что ты сказала им, мать?
— Не брани, сынок, я не могла противиться...
Артык подумал: «У баев совести нет. Может, Халназар приходил сватать Шекер за своего вдового сына?..» И, не докончив своей мысли, спросил: — Мать, я ничего не понимаю,— что ты хочешь сказать?
— Я, сынок... отдала твою папаху.
Артык облегченно вздохнул:
— Папаха понадобилась! Что ж, чем бы долги ни платить, все равно платить.
— Нет, сынок, говорят, папахи нужны для царских джигитов. Говорят, что там, где идет война, очень холодно. У бедных джигитов пообморожены уши.
— Ну и хорошо сделала, что отдала,— сказал Артык.— От этой беды все равно не уйдешь.
В это время гнедой громко заржал. Артык поднялся и, отойдя от кибитки, посмотрел на дорогу. В сгустившихся сумерках уже ничего нельзя было разглядеть. Он вернулся на свое место и стал ужинать, но плохо слушал, что говорила мать. Гнедой, напомнив о себе, как всегда изменил течение мыслей.
Когда Артык смотрел на своего коня, он не считал себя бедным. Он обзавелся им после смерти отца. До этого у него была низкорослая кобыленка с бельмом на глазу и редким хвостом, всегда отвернутым в сторону. Артык стеснялся показываться на ней. При встрече резвые кони неистово ржали, а товарищи насмехались:
— Артык, да убери ты свою кобылу, что ты беспокоишь коней!
— Артык, пришей хвост своей поганой кобыле!
Эти злые шутки больно задевали Артыка, и он решил во что бы то ни стало избавиться от кобылы и обзавестись настоящим конем. Он отдал кобылу и в придачу к ней последний материнский ковер, бычка, старинное дедовское ружье, свой шелковый красный халат, на который когда-то с трудом скопил деньги, и, пообещав еще шестьдесят батманов пшеницы после молотьбы, приобрел великолепного гнедого жеребца.
Теперь уже никто не смеялся над Артыком и при встрече ему уступали дорогу. Конь стал в жизни Артыка самым большим событием, его радостью, утешением, и Артык любил своего гнедого: сам не ел, а его кормил, в корм подмешивал яйца. Оттого и лоснилась золотистая шерсть на коне, оттого он и был так резв и игрив.
Одна мечта Артыка сбылась, но появилась другая: Айна... Мысли о ней не покидали его. Она являлась ему во сне. И в те дни, когда ему не удавалось ее увидеть, он не находил себе места. Но и когда встречал ее и перебрасывался двумя-тремя словами, сердце билось еще тревожнее. Вот и сейчас, думая об Айне, о своей встрече с ней, он не чувствовал вкуса пищи и часто совсем невпопад отвечал матери.
Нурджахан, видя задумчивость сына, не тревожилась. Она понимала, что Артык созрел для переживаний мужчины, и угадывала его мысли, однако не решалась давать ему советы. Из года в год она ждала хорошего урожая, ждала облегчения, но жить становилось все труднее. Сердцем матери она чувствовала, что Артык любит дочь Мереда и что та расположена к нему. Ей и самой хотелось бы назвать Айну своей невесткой. Однако она не верила, что сможет начать сватовство, даже если будет в силах выплатить калым,— она была беднее Мереда. Единственная надежда была на то, что скоро подрастет Шекер и ее калым позволит справить свадьбу Артыка. А может быть, думала она, лучше и ее отдать в одну семью — за брата девушки, которую Артык возьмет себе в жены.
После вечерней молитвы Нуруджахан легла, но ей не спалось. Облокотившись на подушку, она долго лежала так, думая о своей жизни.
Никогда Нурджахан не знала довольства и счастья. Когда ей было двенадцать лет, ослепла мать, и все домашние работы легли на ее плечи. От тяжелой тыквы, в которой она носила воду, болели ее неокрепшие плечи. Ей нелегко было в холод и в зной печь чуреки, нагнувшись над раскаленным тамдыром, еще труднее было стирать заношенную одежду. На шестнадцатом году ее выдали замуж за чабана.