Решающий шаг — страница 17 из 101

Что могли мы ответить?

Один из нас неотлучно сидел у телефона; не полагаясь на аппарат — при плохом состоянии проводов сигнал мог сработать совсем неслышно, — мы то и дело подносили трубку к уху, нажимали клапан и слушали, слушали линию.

Линия молчала.

Наступил вечер, стемнело. Мы притащили дров, затопили печку, закрылись, приперли дверь какой-то рухлядью и сидели с коптилкой у телефона — трое юношей, вооруженных карабинами. Нам было жутко одним, в брошенной деревне, нас угнетала мысль о случившейся с товарищами беде — раз связист не включается в линию, значит, с ним что-то неладно, — мы были потрясены тем, как случайно избежали их участи мы сами.

Избежали? А что, если противник сейчас, по этой самой дороге… Серьезного сопротивления мы, конечно, оказать не могли бы, так же как не могли и оставить свой пост. Единственным островком надежды оставался телефон — там, в штабе, на другом конце провода, у другого такого же аппарата, неотлучно находился наш политрук.

Как рассказывали потом ребята, Петр Иванович не выпускал трубки из рук. Он перезвонил всем своим друзьям, всем непосредственным начальникам в штабах и политотделах, он поднял ночью самого начсвязи фронта, имя которого мы всуе избегали произносить, он дозвонился не только до штаба армии, действовавшей на нашем правом фланге, но чуть ли не до командира полка, находившегося где-то на том направлении, куда был послан наш взвод.

Он просил, он требовал, он умолял сделать что-нибудь для людей, отправленных им на задание. Обстановка была такова, что, искренне того желая, взводу никто помочь не мог.

Так продолжалось еще день и еще ночь. Мы обжились на почте, осмелели, накопали картошки, а политрук все требовал от нас регулярно включаться в линию, подбадривал. Спал ли он вообще в эти черные часы?

На третьи сутки он приехал за нами на полуторке — бледный, осунувшийся, постаревший, злой. Прервал мой рапорт, включился в линию и долго вслушивался в ее безмолвие. Потом положил трубку и сидел молча, одинокий, несчастный. Есть отказался, курил и о чем-то своем думал.

А потом мы уехали из этой деревни, сдав почту со всем оборудованием взводу связи передислоцировавшейся сюда части.

Когда не осталось больше сомнений в том, что наши товарищи или погибли, или попали в плен, и был отдан приказ считать их пропавшими без вести, нам пришлось сообщить об этом их семьям. В каждый конверт — я собственноручно их клеил, мы не хотели посылать треуголки, — в каждый конверт кроме официального извещения легло написанное Петром Ивановичем короткое письмо; не слишком гладкое по оборотам, но необычайно конкретное, не казенное, искреннее.

Он писал эти письма медленно, по ночам.

Несколько ночей подряд.

Я очень надеюсь, что внуки сержанта Власова еще берегут письмо политрука. Хотя — как знать…

И в дальнейшем Петр Иванович по возможности сам писал родным погибшего товарища, величая их по имени-отчеству, если таковые были известны; на многие письма он получал ответы.

Так понимал свой долг наш современник, надевший военную форму, чтобы вести за собой сотню людей, бесконечно разных по возрасту да и по всяким другим приметам, также надевших гимнастерки и взявших в руки оружие, чтобы защитить свою Родину от врага.

Сотня — много это, мало ли?

Так понимал свою задачу политического руководителя — ибо так расшифровывается короткое слово  п о л и т р у к — человек, за которым мне в молодости захотелось пойти до конца.

РАЗЛУКА

Маргарита жила в Ленинграде, на Петроградской стороне, а практиковала на другом конце города.

Отдаленные кварталы Лиговки пользовались вплоть до войны недоброй славой. Здесь, в Ямской слободе и вокруг нее, весь прошлый век и начало нынешнего охотно селился разношерстный, грубоватый народ, промышлявший извозом, — от ломовых «гужбанов» до лихачей; обширные конюшни в лабиринте дворов вмещали сотни лошадей — конские головки на фронтонах сохранились кое-где и сейчас; надо полагать, пока Лиговка была каналом, поить все эти табуны было особенно удобно; телеги, сани, коляски, пролетки, фураж громоздились повсюду. В двадцатых годах, по мере вытеснения конной тяги автомашинами, часть извозчиков, закончив специально для них организованные курсы, переквалифицировалась в шоферов, другая — в грузчиков, ну, а кое-кто попросту спился, не выдержав натиска «технической революции» в любимом деле. Их бурно подраставшие детки, даже и распростившись с профессией отцов и дедов, считали чем-то вроде наследственного долга держать марку, оберегая прочно сложившиеся нравы этих мест, — более отчаянной шпаны в городе не было, и сказать о ком-нибудь «он (она) с Лиговки» означало дать человеку совершенно определенную и не слишком лестную характеристику.

Клиентуру Маргариты составляли по преимуществу взрослые дочери извозчиков и их жены, как оставшиеся домохозяйками, так и превратившиеся в те же двадцатые годы в работниц расположенных поблизости пищевых предприятий — поварих, уборщиц, сторожих, дворничих, кладовщиц, — на одной Витебской-Товарной склады тянулись километрами. Эти коренастые, полнотелые женщины, привыкшие к физическому труду, не умели сдерживать разнообразнейшие свои эмоции и отнюдь к этому не стремились, — поле деятельности для гинеколога было, практически, необозримым. Среди дочек попадались, правда, пациентки поизящнее и поопытнее — продавщицы, официантки, парикмахерши, а также девушки, не имевшие, так сказать, определенных занятий, но и это, целиком уже городское, поколение не было избаловано медицинским обслуживанием ни до революции, ни в первое десятилетие после.

Неудивительно, что весь этот окраинный контингент обращался к врачам как мог реже, но уж если необходимость загоняла все же такую бабенку в женскую консультацию, Маргарита могла быть уверена: ее предписания исполнят беспрекословно и тщательно. Чем крикливее была гражданочка на дворе, дома, на улице, в очереди, где она чувствовала себя как рыба в воде, тем тише и скромнее держалась она в поликлинике. Здесь был таинственный, высокоорганизованный, стерильный мир, вызывавший робость и почтение, и даже такая случайная, в сущности, деталь, как легкий южный акцент их докторши, воспринималась этими простыми душами едва ли не как свидетельство прочных знаний Маргариты, ее мудрости, заботливого, материнского к ним отношения, неким патентом, гарантирующим выздоровление тем, кто станет докторшу слушаться. Они верили Маргарите как оракулу, и даже ее ни с чем не сообразное, выглядевшее по тем временам диковатым, требование не носить нарушающих кровообращение круглых подвязок бедняжки честно старались выполнить всеми правдами и неправдами, хотя хлопот возникало немало: вечно отстающая легкая промышленность не успевала обеспечивать быстро множившиеся ряды горожанок достаточно удобными, прочными, изящными и гигиеническими тоже приспособлениями для крепления чулок.

У каждой эпохи свой дефицит.


Южный акцент объяснялся просто: Маргарита принадлежала к армянской семье, в конце прошлого века переселившейся из Нахичевани в Крым. Отец ее Георгий служил приказчиком в мануфактурной торговле, потом стал торговать «от себя» — вяло, помаленечку, без риска, без особого размаха, зато в полном соответствии с собственной натурой. Был Георгий рассудителен, не жаден, хоть своего не упускал, не суетлив; никогда ни на кого не повышал он голоса, вечно грустные глаза умоляли, казалось, окружающих жить в мире и согласии, не ссориться по пустякам, не терзать друг друга. Мягкость отца уравновешивалась, как это часто бывает, властностью матери, Елизаветы, — на ее долю приходилось все многоступенчатое домашнее хозяйство, пятеро детей, родня, приживалки, прислуга… Одних куличей в их симферопольском одноэтажном, но вместительном доме пекли на пасху столько, что приходилось приглашать на кухню дворника-татарина Ахмеда и мыть ему торжественно ноги, — Елизавета лично проверяла, чисто ли; ногами Ахмед замешивал тесто в огромной кадке — руками не получалось.

Масштабы…

Врачевала Маргарита действительно толково, литовские пациентки не зря проникались к ней доверием. Фундамент был заложен прочный — в одном из германских университетов, куда отправил дочку отец; естественным наукам, да еще философии, в Германии в то время учили лучше, чем где бы то ни было. А уж практика… Едва закончив курс, Маргарита попала на фронт первой мировой войны, в Галицию. Поработала медсестрой, потом пришлось перебрать чуть ли не все медицинские специальности, так что, вернувшись в Крым, она внезапно оказалась одним из самых заметных в Симферополе молодых врачей.

Медаль «За храбрость» за номером 974 603 она бережно хранила до самой смерти.

В годы гражданской в Крым попутным ветром занесло нескольких представителей когорты латышей, своей энергией, стойкостью, неподкупностью, фанатической верностью идеалам и присяге так своевременно и так основательно поддержавших молодую советскую власть. Роман одного из латышей с Маргаритой, официально, впрочем, зарегистрированный, длился недолго — в семье остались смутные воспоминания о гладко выбритой голове новоявленного зятя, его потрясающей аккуратности, а также о непривычном для южных ушей специфическом произношении русских слов. Потом Карлуша исчез так же внезапно, как и появился, а Маргарита в ноябре двадцать первого года родила сына.

Когда мать и сын стали совершать первые прогулки по бульвару, и сейчас еще вытянутому вдоль улицы, где некогда стоял дом Георгия, сидевшие на лавочках старухи дружно ахали: рядом с чернявой армяночкой, каких в Симферополе пруд пруди, ковылял вылитый ангелочек — златокудрый малютка с ослепительно белой кожей и голубыми глазами.

Контрасты…

Давненько это было. Вслед за умершим еще в войну Георгием, в двадцать четвертом году скончалась Елизавета, остатки семьи немедленно рассыпались кто куда, и Маргарита с сыном уехали в Ленинград. С этим городом связывались когда-то вершинки самых пламенных ее мечтаний, — теперь представлялся случай исполнить мечту, и Маргарита не раскаялась в своем выборе. Даже покинув, в конце жизни, «северную Пальмиру», она, невзирая на все, там пережитое, сохранила горячую симпатию к городу, среди великих страданий и мук сумевшему каким-то чудом не подавить, а очистить, поддержать, укрепить лучшие качества ее души.