Решающий шаг — страница 26 из 101

А вот на лужайке у тети Гали сон на воздухе стал для меня откровением. Я лежал, бессильный, под хрупкими, но и могучими в своей жизнестойкости березками, с каждым вдохом в меня, вытесняя хворь, вливался упоительный солнечный мир, и я сразу же переставал быть «больным человеком», а делался неотъемлемой частицей этого мира. Скажем, умереть в муках, в ужасе перед тем, что  с о  м н о й  покончено, — я уже не мог: если бы, погружаясь в сон, я растворился в содружестве деревьев, травы, цветов, в неиссякаемом потоке энергии, то вот это-то и было бы высшим блаженством.

Один-единственный вдох давал такое ощущение, а я мог нежиться сколько угодно, моей прямой обязанностью было дрыхнуть, пока не поправлюсь.

В один из солнечных дней я лежал на привычном месте. Спалось мне как-то особенно крепко и ладно. Но вот, сквозь дрему, я почувствовал, что куртка, которой я прикрывал лицо от мошкары, свалилась на землю. Рвать шелковинку сна, чтобы поднять куртку, не хотелось, не было сил, как вдруг, словно приглашая меня не двигаться, куртка вновь очутилась на мне, расправилась, окутала голову со всех сторон… Чьи-то маленькие руки поволтузили по лицу… Я прислушался: детские голоса.

— Мама сказала, он, бедненький, больной.

— И еще какой-то…

— Неухоженный.

— Не-ухо-женный… А что это такое?

— Почем я знаю… не уходит долго…

— Откуда?

— От верблюда! Из гостей не уходит, из дома, из сада… Ты же видишь, сколько он уже проспал, а уходить не собирается.

— Да-а, уж неухоженный, так неухоженный…

Слабость мешала мне расхохотаться, да и не хотелось обнаруживать себя. Соорудил едва заметную щелку, выглянул.

Две девчоночки, лет шести и лет четырех, возились вокруг. Веселые, лукавые мордочки…

— Девочки! — послышалось от дома. Незнакомый женский голос.

Это она, наконец?


Действительность не имела с моими грезами ничего общего.

Опущенный в землю взгляд; изредка — натянутая улыбка; три излюбленных слова — да, нет, извините, — она словно не знала других; чуть что — дети…

Но все это еще куда ни шло, главная беда заключалась в том, что женщина была некрасива. Отекшее лицо, словно из ваты, невыразительные бледно-зеленые глаза, брови цвета выцветшей соломы, волосы если и темнее, то самую малость, прически никакой. Тонкие, всегда крепко сжатые губы. Косметикой она не пользовалась.

Белое платье, правда, имелось, она носила его постоянно, и оно было идеально чистым, но на ее безалаберной фигуре платье висело, как стянутый случайным обрывком веревки балахон. Высокий рост почему-то не только не делал женщину стройной, но бесповоротно лишал взыскательный мужской взгляд надежды на то, что под этим непонятного покроя белым саваном может укрываться хоть отдаленное подобие античной статуи — вот уже две тысячи лет все мы подсознательно бредим ее пропорциями. Да-да, полно лицемерить, самые стойкие из нас готовы забросить наиважнейшие дела и сломя голову кинуться вслед первой улыбнувшейся им «статуе» или хотя бы «статуэтке», даже если ее пропорции — беззастенчивая ложь, если они искусно достигнуты аршинными каблуками; мы видим их, конечно, но склонны считать каблуки как бы частью тела — их линию мы автоматически приплюсовываем к линии всей ноги… Или нам все-таки важнее, как женщина  в ы г л я д и т, чем то, какова она на самом деле?

Как выяснилось впоследствии, внешность моей Незнакомки производила наиболее благоприятное впечатление, когда она разговаривала с вами сидя, а еще лучше — полулежа на диване, но тогда я этого знать не мог. Как-то так получилось, что она почти никогда не сидела в моем присутствии, да и дивана у тети Гали в доме не водилось; когда же она стояла или шла, а я смотрел на нее со своего ложа, она более всего напоминала закутанную в кусок плотного тумана небольшую телевизионную башню — для домашнего употребления. Торчавшие из-под платья ступни какого-то невероятного размера, упрятанные в допотопные лодочки на английском каблуке, довершали дело.

Разочарован я был, что называется, до глубины души.

Может быть, именно от злости на самого себя я и стал поправляться особенно быстро.

И еще дети помогли. Ах, какие это были дети! Если я и влюбился в кого-нибудь с первого взгляда, то уж никак не в мамашу, а в ее ребятишек.

Надо сказать, мне и раньше доставляло удовольствие беседовать с маленькими детьми. Со взрослыми — как? Встретишь человека и принимаешься ходить вокруг да около, не зная, как пробить брешь в коконе из лицемерия, хвастовства, полуправды, болезненного самолюбия — все это, и многое другое, в изобилии разложено вокруг, стоит лишь руку протянуть, и мы радостно накручиваем на себя как можно больше, боясь прослыть примитивами. Ткнешься в такую мумию раз, другой, а потом махнешь рукой да и отойдешь в сторонку.

А с ребенком все просто — до школы, во всяком случае. Или вы симпатичны друг другу, или не симпатичны. В последнем варианте и связываться нечего, никого это не обидит, все равно вы существуете на разных уровнях. Если же намечается взаимная симпатия, то развить ее — одно удовольствие, ибо «да» в устах ребенка означает «да», «нет» — «нет». Чего ж еще?

Зинаидины дети — она так и представилась мне: протянула бледную, тонкую руку и произнесла: «Зинаида» — сразу же вызвали во мне симпатию самую горячую. Девочки были хохотушки, не ныли, не капризничали, а уж как заботились они о бедном больном и неухоженном! Трехлетний увалень Ваня, совершенно самостоятельный мужчина, ни мне, ни кому другому не мешал; средняя, Агнесса, охотно с ним возилась, ей были еще интересны его игры.

Зато Тамара, старшая, несомненно предпочитала мое общество. Создание по природе своей исключительно деликатное, она прекрасно усвоила пожелание матери не приставать ко мне, не навязываться; тем полнее и ярче раскрывалась девочка, когда я подзывал ее к себе.

Так как сидеть на самой раскладушке рядом со мной Тамаре было не очень удобно — тесно, и жесткая трубка-край врезалась в ножки, — я, уходя утром в сад, захватывал специально для нее маленькую табуретку, нашлась такая у тети Гали на кухне. И вот стоило Томочке заметить, что я проснулся, она издали искала глазами мой взгляд, чтобы прочесть в нем желанное «пора». Сигнал я подавал с радостью, ибо кому же не приятно сознавать, что есть живое существо, жаждущее твоего общества. Малышка мигом прилетала и взбиралась на табуретку, а куклу или любой другой предмет, который был у нее в руках, клала возле на траву. Если же мы еще не виделись в этот день — бывало, что, когда я уходил на лужайку, они еще спали или, допустим, пили молоко у себя в мезонине, — то она, прежде чем усесться, подходила к изголовью и целовала меня.

Конечно, обряд возник не сразу, понадобилось некоторое время, пока она привыкла ко мне и, надеюсь, по-своему полюбила меня, но поцелуй этой девочки приводил меня в прекрасное настроение, я делался бодрее. Да что говорить: я бриться стал тщательнее! Зато если Тамара почему-либо не выходила играть, если шел дождь и мы сидели каждый в своей комнате… Наблюдая меня в такие дни, мама расстроенно качала головой:

— Ах, Игнашенька, чужой ребенок… Пора бы и о своих подумать, давно пора…

Чуть ли не бездна разверзалась перед мамой при слове «чужой», я не ощущал ее; трудно подыскать более показательный пример того, как мало мы понимали друг друга. Не знаю, сумею ли я испытать больше нежности к собственной дочери — у меня пока нет ее, — буду ли больше жаждать общения с ней, в чем это выразится. Но тут…

Мы толковали с Томочкой обо всем на свете, и я конечно же придумывал для нее сказки. В моем тогдашнем состоянии это было непросто, но необходимость логично строить сюжет очень своевременно призвала к порядку расхлыстанное болезнью мое воображение. Сперва я попытался было сочинять что в голову взбредет, и порождал в изобилии ничем не связанные между собой эпизоды. Только номер не прошел. Натолкнувшись несколько раз на недоумевающий, сочувствующий больному и несколько покровительственный даже взгляд девочки, я устыдился и стал более тщательно собираться с мыслями; случалось, придумывал сказку накануне вечером.

Так текла наша жизнь. С каждым днем я становился все крепче. Дети окружали меня. Их мать уже не так старательно уклонялась от бесед со мной, да и мое первое впечатление стало понемногу меняться; еще бы, я различал теперь в ней черты ее детей, Тамарины черты…

Но до сближения было далеко. Зинаида занималась исключительно хозяйством: готовила, стирала, ходила с детьми гулять — с зонтиком от солнца, только не белым, а цветастым. Уложив малышей, читала. Выходя поздно вечером во двор, я всегда видел в мезонине свет.

Моя мама, почуявшая женским сердцем, что ее сын готов влюбиться во вдову с тремя детьми, успокоилась, видя, что никакого «романа» нет и в помине. Она искренне сочувствовала Зинаиде, несколько раз они с тетей Галей обсуждали в моем присутствии незавидное положение, в котором оказалась молодая женщина после гибели мужа. Горе, придавившее ее плечи, завалило, казалось, все выходы в нормальную жизнь. Зинаида даже с работы уволилась тогда же, осенью, а теперь вот при первой возможности уехала с детьми сюда… На что жила? Были скромные сбережения, получила страховку за разбитую машину, родители помогали — и ее, и мужа… Но до бесконечности так продолжаться не может, она уже думает о том, чтобы с осени вновь идти работать, как же иначе, не тунеядка же она, хотя совершенно непонятно, откуда бедняжке взять силы и, главное, что будет с ребятишками?..

Нежданно-негаданно приехал дядя Миша.

— Трудиться, — сказал он, едва только взглянул на меня.

— Что ты, Мишенька! — всплеснула руками мать. Похоже, она первый раз в жизни готова была не согласиться с братом.

— Немедленно на работу, — поставил дядя Миша диагноз. — Чтобы оглобли его подперли, а то опять куда-нибудь не туда свернет.

Как ни странно, упоминание о работе не вызвало у меня неприятных ассоциаций.

— Хорошо, — сказал я. — Только жить я останусь здесь.