Застегнувшись, приладив свой теперь уже кожаный ремень, прилепив пилотку, Тихомиров быстрым шагом двинулся вперед, морщась и пытаясь хоть приблизительно представить себе, зачем он мог понадобиться полковнику, да еще в такой ранний час, да еще у него в землянке.
Хорошие отношения чуть ли не со всем полком не помогли Тихомирову ни на шаг приблизиться к его командиру. Молодой для своего звания, отменной храбрости кадровый летчик, полковник выделялся среди других офицеров замкнутостью, аскетичностью, резкой требовательностью, категоричностью суждений. Его отличало также редкостное хладнокровие, умение владеть собой в самых критических ситуациях.
Тихомиров наблюдал командира полка, естественно, издали, да и что общего могло быть между не по летам степенным сотрудником валдайского горкомхоза и не представлявшим своей жизни без полета асом, воевавшим в Испании, властным командиром, настолько привыкшим подчинять себе технику, что и повиновение людей стало казаться ему делом естественным.
Впрочем, как это — что общего? Они же были ровесниками, они принадлежали к одному поколению граждан нового общества, стремившегося стереть перегородки между людьми.
Все было как обычно, только пустынно что-то. Поэтому, когда навстречу Тихомирову из-за куста неожиданно вынырнул лейтенант Авдюшко, молодой вихрастый летчик, кавалер трех орденов, весельчак, балагур и любимец полка, Минычу на минутку стало легче на сердце. Он вспомнил, что еще прошлой ночью отпечатал для Авдюшко две фотокарточки — «одну мамане, одну Манюне», — и решил тотчас же вручить летчику свой маленький подарок.
Остановившись, он ласково улыбнулся и полез было в карман гимнастерки, да так и застыл: лейтенант, которого он, как и все в полку, звал просто Мишенькой и даже был с ним в особо близких отношениях по той причине, что Авдюшко был родом из Крестцов и, следовательно, приходился Минычу земляком, этот самый лейтенант прошел мимо с таким видом, словно никакого Тихомирова тут не стояло, словно пустое было место — немного травки, кустик, и все.
Авдюшко уже удалялся, планшет на немыслимо длинном ремне бил его при каждом шаге по голенищу тонкого хромового сапога, а бедняга фотограф стоял и оторопело глядел ему вслед.
Что такое?!
Как что, спохватился он, комиссар же разбился! И потом… Все та же подспудно бившаяся в мозгу мысль, которая не покидала его, оказывается, ни на секунду, стала зудеть уж и вовсе невыносимо. Тихомиров сделал еще одну попытку добраться до ее истоков, но вспомнил, куда и зачем он идет, встряхнулся и скатился по лесенке в землянку командира полка.
В предбаннике, возле небольшой плиты, колдовал ординарец полковника ефрейтор Осповат. Немолодой запасной, он изо всех сил старался выглядеть заправским служакой, ревностно тянулся перед сильными, был хамоват с теми, кто послабее, и носил старенькое, но смотревшееся еще и ладно пригнанное офицерское обмундирование. Обычно благоволивший к Минычу и благосклонно допускавший его в замкнутый кружок, с которым он поддерживал дружеские отношения, Осповат сейчас только вскинул на встревоженного товарища маленькие глазки, кивнул на вторую дверь и отвернулся.
Тихомиров и эту странность ощутил как некое зловещее предзнаменование, хотел было призадуматься, да уж тут времени не было вовсе. Оправив гимнастерку, он кашлянул зачем-то в кулак, робко стукнул в дверь и, не дожидаясь ответа, толкнул ее и вошел.
Заложив руки за спину, полковник, в расстегнутом кителе, глядел на расстилавшееся за крохотным оконцем поле; кисти рук были крепко сжаты.
На столе стояла непочатая бутылка водки и стакан.
Тихомиров потоптался у дверей, полковник молчал. Пришлось кашлянуть.
— Кто? — не оборачиваясь, спросил полковник.
— Младший сержант Тихомиров по вашему приказанию…
— Тихомиров?
— Так точно!
— Знаете уже?
— О Сергее Иваныче? Слышал… Вечная ему память…
— Не кощунствуйте! — Полковник резко обернулся и поморщился, увидев испуганное лицо вытянувшегося перед ним человека. — А-а… — покачал он головой. — Видно, не всё вы знаете… Вам сказали, отчего?
— Сказывали, как же… Подбили… Загорелся… Ранили… — лепетал Тихомиров, сверхъестественным усилием воли заставляя себя говорить, чтобы хоть бессвязными словами заслониться от чего-то неизбежного и грозного, что надвигалось на него. — Поздно выбросился…
— Нет, не поздно! — крикнул полковник. — Не поздно! Я сам за боем следил! Не поздно! Парашют у него не раскрылся!!
— Па-ра-шют… — в ужасе прошептал Тихомиров и, забыв о требованиях устава, схватился руками за голову, закрыв отчасти лицо. — Парашют… но как же так… парашют… не может быть…
— Не может?! Сходите, полюбуйтесь! — отрезал полковник, тоже забыв об уставе. — Ваших ведь рук дело…
Пригнувшись под тяжестью свалившейся на него решительно непосильной ноши, даже не пытаясь поймать и связать воедино сумбурные обрывки мыслей, мелькавшие в мозгу, Тихомиров вдруг ощутил странное для столь трагической минуты облегчение. Ну да, конечно, вот она — та самая мысль! Он столько времени пытался ее нащупать, а она никак не могла пробиться сквозь не оттаявшее еще после сна сознание, — эта мысль теперь определилась, выделилась наконец, и тягостное чувство вины мгновенно овладело несчастным.
Комиссар летел с парашютом, который укладывал он.
— Не может этого быть… — машинально продолжал бормотать Тихомиров и тут услышал:
— В трибунал…
Полковник произнес роковое слово нарочито спокойно; он был недоволен тем, что не сдержался и стал кричать. Тимофей Минович этого не знал, он уловил в интонации командира полка лишь безразличие к своему искреннему и глубокому горю. Это было хуже всего.
— Какого человека погубил…
Если, несмотря на скорбь, вызванную известием о гибели комиссара, в душе Тихомирова оставался еще проблеск слепой надежды, теперь он должен был погаснуть. Под сомнение было поставлено единственное его достояние — его имя честного труженика, а он не мог, не смел отвести обвинение. Значит, действительно все погибло, и нет ему прощения, и милости — нет.
Ударить его больнее полковник не мог.
Тихомиров вяло опустил руки и все еще чего-то ждал. Командир полка вновь отвернулся и стал смотреть в окно. Ладони его по-прежнему стискивали одна другую, пальцы побелели.
— Разрешите мне идти? — выдавил из себя наконец Тихомиров; вставленное в уставной оборот «мне» свидетельствовало о мере его унижения, о мере смятения его еле бившегося сердца. Погруженный в свои мысли, полковник этого словечка не услышал.
— Через двадцать минут явитесь с вещами к дежурному по части, — сказал он и, чувствуя, что Тихомиров и теперь еще не сдвинулся с места, снова вспылил и, не поворачиваясь, крикнул: — Да ступайте вы отсюда, черт вас, наконец, побери!
Тимофей Минович вздрогнул, повернулся и, проскользнув мимо Осповата, неверным шагом выбрался наверх.
День был как день. Дул ветерок. Светило солнце.
На какое-то время Тихомиров замер у входа в землянку. Сознание его, словно кольцом, было сжато тоскливым чувством неопределенности и полного непонимания того, как же он оплошал: не только не сумел, но даже не попытался убедить комполка в том, что парашют…
«А точно ли он был уложен правильно?»
Тимофей Минович стал вспоминать, как работал вчера вечером, движение за движением, — ничего не получалось, сумбур какой-то, то ли позабыл уже все мелочи, то ли был слишком возбужден, чтобы сосредоточиться.
В то же время Тихомиров твердо знал, что он не мог уложить неправильно ни этот, ни какой другой парашют. Вся его честная трудовая жизнь давала ему право на такую уверенность. Рисковать чужой судьбой?!
«Что самое главное? Чтобы я был уверен в том, что не виноват в гибели комиссара…» — пытался утешить себя Тихомиров, и тут неожиданно, к удивлению своему, он вновь ощутил некую неосознанную тревогу: вроде бы еще какая-то мысль зарождалась… Он постарался отделаться от этого нового бремени, подумав о делах более насущных, и это без труда ему удалось.
«Собрать вещи, собрать вещи — и к дежурному по части… Двадцать минут…»
Он повернулся и направился назад, к землянке хозвзвода. Пройдя несколько шагов, он обнаружил в поле своего зрения повара, двигавшегося в одном с ним направлении, с котелком в руке, и сообразил, что повар несет кому-то завтрак — кому же, как не ему?
— Семеныч! — окликнул Тихомиров старика, кашеварившего еще в гражданскую. Голода он не ощущал, но надеялся, что беседа с приятелем поможет ему отвлечься от страшных мыслей — и реальных, и еще только зреющих. «Интересно, знает или нет? Наверное, знает».
— Поешь, браток, горяченького, — сказал повар, когда они сошлись, и достал из кармана алюминиевую ложку.
Неожиданно для себя Тихомиров опустился на землю и стал хлебать густой, горячий суп. Ему полегчало.
— Ну? — Повар присел на корточки. — Сердит? — Он кивнул в сторону землянки командира полка.
— Страшно сказать.
— А давеча… — повар махнул рукой. — Сергея-то Иваныча к медпункту привезли, я в аккурат рядом был. Он на поросль, в кустарник упал, парашют не раскрытый, только снаружи ветками нарушен, а сам он — целый, а жизни нету. Полковник как увидел, задрожал весь, на колени стал, своим платком ему лицо вытер…
Замерший было Тихомиров снова стал хлебать суп. Повар грустно смотрел на него.
— Как же ты так, Тимоша? — спросил он немного погодя. — Как же ты так?
— В том-то и дело, — торопливо заговорил Тихомиров, словно только этого вопроса и ждал. — В том-то и дело, Семеныч, как?! — Он поставил котелок на землю, бросил туда ложку, в голосе его зазвучали протестующие нотки: — Сам понимаешь, что́ я доказать могу, ежели полковник лично бой видел? Да и парашют ветками потрепан, говоришь… Что?! А только запомни, что я тебе скажу: парашют Сергея Ивановича был уложен правильно.
— Правильно? — Повар поднялся, достал папиросу, стал закуривать. — Правильно? А ты полковнику докладывал?
— Не успел, — пробормотал Тихомиров. — Все сразу против меня было, я вину свою почувствовал. И потом… Понимаешь, я тогда еще не был окончательно уверен…