Решающий шаг — страница 41 из 101

труднодоступных вершин — можно ли назвать таковой нашу картину? Да и ваш случай — особый… Вы несете в себе жизнь, и хоть по закону имеете юридическое право эту жизнь прервать, делать это следует, только твердо на что-то решившись. Понимаете? Вы говорите себе: я решила и никогда потом о своем решении не пожалею!

Я. Да, но каким оно должно быть, это решение?

О н. Не знаю. Лично я юридическому праву предпочитаю право моральное. А единого рецепта здесь не существует. Десятки разных обстоятельств… Необычайно много зависит от индивидуальности человека, в искусстве — зависит вдвойне.

Я. А талант?

О н. Еще бы! Талант — решающий фактор. И вот здесь мое сравнение не выдерживает критики, каюсь! Альпинистом может стать почти каждый здоровый человек, вершину же искусства обязан штурмовать только тот, кто не может иначе, кому приказывает его талант, его совесть, его вера в свои силы. Если такого приказания не поступает… В конце концов, почему обязательно вершина? Десятки, сотни весело взбираются до первого промежуточного лагеря, и уж они-то не отказывают себе ни в чем и могут взять столько груза, сколько пожелают.

Я. Но могу ли я судить о мере своего дарования?

О н. Никто не вправе делать этого. Как узнать, на каком именно году жизни тебе посчастливится проявить себя в полном блеске? Я не об этом говорил, Татьяна Антоновна, не об оценках по пятибалльной системе, а о том всепожирающем огне, в котором день и ночь горит человек, решительно не ощущающий себя вне искусства, — корчится, ежится, горит! Часто он гол как сокол, но воспринимает это как должное. Для него нет выбора: искусство или смерть! Глядите-ка, до чего мы договорились, вот она, точная формула, вот правильная альтернатива — искусство или смерть! А вы — «искусство или жизнь» сочинили… И потом, у вас ведь не случайный ребенок, а плод любви к человеку, этого несомненно заслуживающему.

Я (шепотом). Откуда вы знаете?

О н. Откуда?.. (Очень серьезно.) У такой женщины, как вы, другого ребенка быть просто не может.

Вскоре Крестинский ушел, а я, побродив еще немного, вернулась в гостиницу.

Спокойствие отчаяния охватило душу. Отступать было некуда, советоваться не с кем. Разговор с Крестинским помог мне взглянуть на свою судьбу чуточку со стороны. На вершину? Разумеется! Ведь ни о чем другом я не мечтала… Вера в свои силы? Безграничная…

Наутро я сообщила директору о своем решении лечь на операцию и уже часа через два сидела за его крепкой спиной в нашей «рафике», танцевавшем на ухабах …ской мостовой…


Таня надолго замолчала, я не настаивал. Настало время обеда, потом и оно миновало. Таня задремала на диване, я рассеянно, обдумывая услышанное, царапал что-то на бумаге, стараясь сидеть тихо, чтобы не разбудить ее.

— Осталось совсем немного, — услышал я вдруг. — Можно вас оторвать?

Я только пожал плечами, бросил карандаш, повернул к ней свой стул и услышал балладу.

11
Баллада о земской больнице

Выстроенная еще земством, больница оказалась маленькой, но основательной, домовитой — только в далекой провинции такое чудо и встретишь.

Несмотря на все представления, сделанные Евсеевым сначала дежурному, а затем и главному врачу, столичной артистке наотрез отказались создать хоть какие-нибудь особые, исключительные условия. Евсеев долго не желал признать своего поражения, потрясал удостоверениями, жонглировал солидными именами, намекал на поездку в горздравотдел, еще куда-то, а главврач лишь рассеянно улыбался в ответ, просматривая кипу бумаг и время от времени что-то на них помечая.

— Все, что требуется, будет сделано и так, — сказал он в самом начале этого бессмысленного разговора и больше не произнес уже ни слова.

«Ишь, Юлий Цезарь какой…» — брюзжал Евсеев, отступая к дверям, но в коридоре вынужден был признать, что такая твердая позиция внушила ему, кажется, уважение. К администраторам, на которых мандат киностудии действовал как волшебная лампа Аладдина на джинна, Леонид Александрович относился полупрезрительно.

Ласково попрощавшись с Таней, Евсеев уехал, а больную Залыгину, оформив документы, свели в душевую, попросили переодеться в смешной, невероятно наивный и вовсе не казенный халат, весь в цветочках, а затем, в сопровождении сестры, направили в четырехместную палату, где в ее распоряжение была предоставлена стоявшая справа от входа железная кровать, застланная ослепительно чистым бельем и темно-серым, видавшим виды, но тоже чистым одеялом.

Очень чувствительная к такого рода вещам, Таня, увидев белоснежные, а не просто условно выстиранные простыни и такую же салфетку на тумбочке, приятно дополнявшие чистоту в приемной и душевой, сразу прониклась доверием к этой старосветской больничке, где все как бы подтверждало правильность принятого ею решения.

«Да здесь ничуть не страшно и… и совсем славно…» — подумала она и вдруг отчетливо увидела на тумбочке букет полевых цветов, которого там на самом дела не было.

Показав вновь прибывшей ее постель, медсестра удалилась, а Таня стала знакомиться с молодыми женщинами, удобно расположившимися у полуоткрытого окна и с любопытством разглядывавшими новенькую.

— Софья, — сказала одна из них, задумчивая, бледная. Как выяснилось, у Сони не было детей, ей предстояла сложная операция, а в больницу она, как и Таня, попала впервые.

— Любовь, — бойко представилась другая, протягивая Тане руку. Она с ходу обрушила на Таню ворох полезных сведений, сообщила, что по случаю срочной командировки гинеколога их промурыжат тут дольше обычного, и красочно описала не только процесс подготовки к операции, которую им предстояло перенести, но и то, что Таня будет ощущать во время операции и как должен протекать нормальный процесс выздоровления.

— В общем, это пустяк, не тушуйся! Ну подзалетела, делов-то, другой раз умнее будешь, — закончила она свои речи.

Беззаботность Любы, подлинная или мнимая, и даже ее последние слова, которым Татьяна в обычном своем состоянии не придала бы значения или даже пропустила бы их мимо ушей, теперь, когда они провозглашали ее появление здесь делом обычным, житейским, тоже подействовали на Таню благоприятно.

«Да-а, в больнице — не в троллейбусе, — подумала она. — Там проехал со случайным попутчиком три остановки, вылез, и… А тут какая-то особая солидарность…»

Слева от двери, напротив Таниной кровати, спала пожилая женщина. «Рак…» — шепнула всезнающая Люба. Узнав, что старушку никто не навещает, Таня решила взять ее под свою опеку, в тот же день принялась за дело и быстро приноровилась к роли сиделки. Она читала Марии Тарасовне вслух, помогала принимать лекарства, умываться, отдала ей всю вкусную снедь, привезенную вечером тетей Лизой.

Есть Мария Тарасовна почти ничего не могла, но охотно пила прохладный сок, втягивала губами протертые с сахаром яблоки и каждый раз благодарила Таню со слезами на глазах и потихоньку ее крестила.

Самой Тане уход за больной помогал забыться. Впрочем, вся обстановка больничного мирка держала ее в постоянном напряжении и отвлекала от мыслей о себе, о своей судьбе. Здесь было как-то не до рассуждений, здесь вот-вот все должно было решиться практически — где-то за поворотом коридора уже поджидала та неведомая сила, которой предстояло перекроить ее жизнь.

Только когда все засыпали, сомнения вновь выползали из тайников души. Тишина, прерываемая лишь шагами дежурного, обостряла чувство вины перед мальчиком, которого теперь не будет, перед его отцом. Две бесконечно долгие ночи. Его глаза, а иногда и глаза его ребенка глядели на нее из темноты с немым укором.

На третий день к вечеру случилось непредвиденное.

Чем-то особенно растроганная Мария Тарасовна, собравшись с духом, обратилась к своей добровольной сиделке с кратким увещеванием.

Не отказаться ли Танюше от своего намерения? Уж кому-кому, а ей, голубушке, такой заботливой, такой ласковой и душевной, обязательно следовало бы стать матерью. Она идет против природы, это большой грех, искупить который нельзя ничем, никакими успехами в суетной людской жизни. Кто знает, что ждет Таню, не приведи господь, случится одиночество, как вот с ней самой например, — не пришлось бы тогда тоже помирать одной, уповая на чужую милость…

Старушка залилась слезами. Секунду в палате было тихо, затем раздался пронзительный, истерический крик всегда тихой Сони:

— Зачем вы последние силы зря тратите, Мария Тарасовна! Грех? Разве они способны понять, что это такое?! У них же все до крошечки рассчитано: когда муж — когда любовник, когда служба — когда дружба! А ребеночек — в крайнем случае, если время останется! Они никогда не ворочались ночь без сна, тоскуя о маленьком тельце рядом… Эгоистки бесчувственные! Дряни! Дряни!

Обессиленная, она упала на подушки, а рядом, подмигивая Тане, поднялась Любка.

— Это мы-то дряни, деточка? — начала она тоном, не предвещавшим ничего хорошего. — Не видала ты, значит, настоящей дряни! Что ты о нас знаешь…

Закусив губу, Таня выбежала из палаты, сделала несколько шагов по коридору, толкнула небольшую дверь на пружине и очутилась в тенистом старом саду — здание больницы полукольцом охватывало его, и больным не только не возбранялось, но и предписывалось там гулять.

Слова Марии Тарасовны она приняла к сердцу гораздо ближе, чем сделала бы это в обычных условиях. Крик Сони стегнул ее, словно хлыст. А все потому, что час назад осмотревший ее гинеколог сказал кратко:

— Завтра утром.

Темнело, больные разошлись по палатам, какие-то птицы проносились в полумраке, торопясь достичь своих гнезд, а она долго бродила по аллеям и тропинкам одна. Перебирая в памяти события последнего времени, Таня, в который уже раз, задержалась мыслью на упоительных днях, наполненных присутствием человека, с которым она не была одинокой, вспоминала его слова, улыбку, жесты, ей казалось, что еще один поворот дорожки — и она вновь увидит его светящееся нежностью лицо и кинется к нему навстречу.