Решающий шаг — страница 45 из 101


Щелкаю зажигалкой, поскорее затягиваюсь. «Кухня» расплывается в облаке табачного дыма. Дверь в большую комнату по-прежнему открыта. Мне слышно все, что там происходит; им видно, что я слушаю.

Заседание продолжается.


Когда я в день Советской Армии пришла в больницу, мне сказали, что у Севастьянова есть уже посетитель, а двоим сразу находиться возле больного не полагается. Я присела на деревянный, выкрашенный белой краской диванчик и стала думать о том, какой будет наша встреча, что я ему скажу, обрадуется ли он…

Минут через десять в вестибюль тяжелой походкой вошла полная женщина в белом халате с пустой хозяйственной сумкой в руках. У стойки она стащила с себя халат, отдала гардеробщице и стала надевать выданное ей взамен халата пальто.

— Кто тут к Севастьянову? — громко спросила гардеробщица и, когда я поднялась, протянула халат мне.

Я поняла, что женщина — его жена. Она бесцеремонно уставилась на меня, а я, вежливо поздоровавшись, пробормотала, что пришла по поручению местного комитета навестить Виктора Захаровича и поздравить его как фронтовика.

Интерес в глазах женщины погас, она кивнула и стала рыться в сумке, кажется искала мелочь на трамвай. Я натянула халат, хранивший еще могучие формы ее тела — на мне он сжался, перекрутился, — и медленно пошла наверх. Кажется, именно тогда, в тот момент, когда я взяла в руки халат, только что снятый ею, чувство соперничества впервые вошло в мое сердце.

Я поняла это гораздо позднее, вспомнив о нашей встрече в чистом, холодном вестибюле больницы, а тогда меня просто кольнуло что-то, и все. Мне с первого взгляда не понравилась его жена, не сама по себе не понравилась, как тип женщины, но она слишком уж явно не подходила Виктору Захаровичу, не соответствовала его облику, который сложился к тому времени в моем представлении.

«А что, если я ошибаюсь? — думала я, поднимаясь по крутой, устланной красной дорожкой лестнице. — Что, если он на самом деле такой, как его супруга, а вовсе не такой, каким я его придумала?»

Он был такой самый. Именно этого человека я надеялась встретить каждое утро, приходя на работу и не зная, поправился он или нет, именно по нему я тосковала. Я не сразу обнаружила его; быстро вошла в комнату, заставленную кроватями, стульями, тумбочками, стала озираться, лица сплывались в одно, и вдруг я услышала где-то позади и внизу изумленное: «Дарья Аркадьевна?!» Словно что-то родное приняло меня в объятия; я обернулась: он лежал на первой от двери кровати.

Вас удивило слово «родное»? Я и сама удивилась, употребив его сейчас. В ту минуту я так не сформулировала бы свои ощущения, да и не до формулировок мне было.

Он очень удивился.. Что я могу прийти с официальным поздравлением, он, видимо, не сообразил, а я сказала об этом в самом конце — странно как-то было начинать: «От имени месткома и от себя лично…» Я просто отдала ему цветы и подарок, присела на стул и спросила:

— Ну, как вы тут?

Ни слова в ответ. Лежит себе на спине, ровненько так, словно по стойке «смирно», только горизонтально, куда-то в окошко смотрит.

Долго молчал, потом взял мою руку — цветы и сверток остались лежать на одеяле — и поцеловал тихонько.

Я вздрогнула. Мне еще никто никогда не целовал руки, да и сама обстановка больничной палаты противоречила такой смеси интимности с чопорной учтивостью.

Виктор Захарович подумал, что я недовольна, что неожиданная фамильярность с его стороны раздражает меня.

— Вам неприятно, Дарья Аркадьевна? — И сразу же, не дожидаясь ответа: — Как вы сюда попали? Откуда узнали, где я?

Теперь молчала я, ошеломленная сложной гаммой ощущений, мне самой толком непонятных. В эту минуту долгожданной и все же неожиданной нашей встречи мне не хотелось пускаться в разъяснения, перечислять какие-то сугубо практические, бытовые мелочи и обстоятельства.

— Впрочем, какая разница? — продолжал он. — Важен итог: вы — здесь… Как все-таки прекрасна своим многообразием жизнь… Разве интересно было бы жить, будь нам все время только хорошо, только счастливо, без контрастов? Еще минуту назад я лежал в тупом унынии: проторчать здесь несколько недель перспективочка не из приятных, сами понимаете. Такое одиночество, такая тоска, и вдруг — вы!

Тупое уныние? Одиночество? Как же так, ведь только что из палаты вышла жена?! Знал ли он, что мы встретились, вернее, не могли не встретиться в вестибюле?

— Боюсь, я чертовски неловко поцеловал вам руку. Что на меня нашло — не знаю, я делаю это впервые в жизни, только в книжках читал. Но было это искренне, поверьте.

— Да, практики у вас, как видно, маловато, — выдавила я из себя глупейшую фразу, и неожиданно услышала в ответ:

— Но вы же станете приходить ко мне, правда? Вот я и попрактикуюсь…

Мы дружно рассмеялись и дальше болтали уже непринужденно, словно школьные товарищи, встретившиеся после каникул. Я выложила ему все заводские новости и вообще, кажется, не закрывала рта. Давно я так искренне, так хорошо ни с кем не болтала; с мамой я не очень близка, с папой и подавно, задушевные подруги разлетелись после школы кто куда, вот с бабушкой разве иногда. А Виктор Захарович, как выяснилось, понимал меня с полуслова, на лету подхватывал начатую мною мысль, даже фразу, переиначивал, отыскивал оттенки, придававшие словам новое, смешное звучание. На работе ничего подобного за ним не замечалось… Мы то и дело хохотали — потихоньку, чтобы не мешать остальным.

Домой я ехала радостная, окрыленная, устремленная куда-то, хоть и неясно было еще — куда.

Я прилежно навещала Севастьянова каждый четверг и каждое воскресенье. Судя по всему, жена по четвергам не приезжала. Однажды мы с ней вновь встретились внизу, только на этот раз поменялись ролями, и я, с каким-то странным удовлетворением, передала ей халат. Мне она только кивнула, а Виктору Захаровичу заметила, что никак не предполагала такой прыти со стороны месткома. В следующий раз, когда я пришла к нему, он передал мне слова жены без улыбки.

Потом он выздоровел, вышел на работу, и наши встречи и беседы, вопреки моим смутным ожиданиям, вошли в старое, «добольничное» русло. Словно и не было беззаботных, радостных свиданий.

Впрочем, мне только казалось, что все идет по-прежнему; как выяснилось впоследствии, под гладкой поверхностью тлел огонь.


— Не выкручивайся, — проникновенно сказала мать, — ты внесла горе в чужой дом: не будь тебя, он никогда не решился бы на развод, это и ребенку ясно. Теперь ты собираешься заменить ему утраченную семью, но я не понимаю, как вы станете бывать с ним на людях? Любой примет вас за отца и дочь, а узнав или догадавшись, что это не так, захихикает вам вслед, пойдут пересуды, поползут сплетни…

— Все это давно происходит, мамочка, так что ничего нового в этом смысле меня не ждет. Переношу я эти разговорчики легко, мне даже нравится, пожалуй, дразнить наших откормленных, увешанных золотишком красоток. Сплетни опасны или кажутся опасными только тем, кто сам не прочь позлословить, а мы с Севастьяновым этому пороку не подвержены…

— Ну, так вот что я тебе скажу, милочка, — Мария Осиповна встала со стула, словно и впрямь выступала на суде. — Мне прекрасно известно, что ты возразишь, я не раз от тебя это слышала: «Ты сама всю жизнь жаловалась, что твоя мать вмешивалась в твою семейную жизнь». Да, да, да, мамочка, вмешивалась, — она протянула правую руку ладонью вперед, успокаивая встрепенувшуюся было Елену Игнатьевну, — и еще как вмешивалась, между прочим, житья никакого не было, особенно вначале, вспомни, ты же Аркашу при детях иначе как «козлом» не называла — «А что, сегодня козел опять поздно явится?» Ты предсказывала, что наш брак ничем хорошим не кончится, и вела себя соответственно…

Аркадий Владимирович грустно кивал. Елена Игнатьевна, вцепившись в спицы, сидела неподвижно, словно изваяние. «А чем хорошим кончился ваш брак?» — говорило выражение ее лица.

— И ничего тут не попишешь, — продолжала ее дочь. — Я сделала все для того, чтобы мы жили вместе, знала, как тебе этого хочется, что ты иначе попросту не сможешь. Но Даше я жаловалась на то, что происходило у нас в доме, надо же было душу отвести, да она и сама видела предостаточно. Так что я готова к твоим возражениям, милочка, — вновь обратила она внимание на Дашу. — Теперь ты сама вмешиваешься в мою жизнь, скажешь ты мне, потом станешь вмешиваться в Кешкину… Так вот что я тебе отвечу, не дожидаясь упреков: тебе прекрасно известно, что я в твою жизнь никогда особенно не лезла, а даже прикрывала тебя от отца, давно это было, еще в младших классах, но было же! Верно? Молчишь, значит, помнишь. Я старалась не вмешиваться до тех пор, пока все у тебя шло более или менее нормально, хотя, честно сказать, у меня не раз чесались руки… Но когда я вижу… когда я своими глазами вижу, как моя дочь… калечит… коверкает свою судьбу… — Голос Марии Осиповны дрогнул. — Разве я могу стоять в сторонке? Я все обдумала, скажешь ты мне, все решила, я сама за себя отвечаю, я ставлю вас перед фактом, заявляю вам то-то и то-то, а вы уж как знаете… Что ж, пусть так, в духе эпохи, хотя я никогда не думала, что дочь моя вырастет такой бессердечной. Но раз иначе нельзя, позволь уж и ты мне как матери высказать тебе все, что я об этом думаю, все, что я считаю необходимым сообщить дочери, разреши и мне выполнить мой материнский долг так, как я его понимаю, чтобы совесть моя была спокойна…

— Конечно… — вздохнула Даша, — какой разговор. Ты уже говорила мне, и не раз, я, кажется, всегда все беспрекословно выслушивала и, поверь, много думала над твоими словами…

— Вот в этом-то я как раз не уверена, — прервала ее мать. — Если бы ты задумалась над моими словами всерьез, ты никогда не заявила бы, что покидаешь семью ради этого человека. Допустим, ты полюбила. Я давно догадывалась об этом; сколько раз пыталась выяснить, что и как, но ты упорно уходила от ответа на мои вопросы. Законные вопросы! Пока дочь живет с матерью, мать обязана знать, что с ней происходит — все! все! — иначе как уберечь? Ты вот сердилась, когда я заглядывала в твой портфель, в твою сумочку, прочитывала полученное тобой письмо — а что здесь особенного? И мама так поступала, пока я не вышла замуж, она тоже хотела быть уверенной, что со мной все в ажуре… Это был ее долг — и мой долг по отношению к тебе…