Решающий шаг — страница 46 из 101

— А я считаю, что это значит топтать достоинство человека, сколько бы лет ему ни было — хоть восемь! Виктор Захарович, тот все это время, напротив, старался поддержать, укрепить во мне чувство собственного достоинства…

— Я не желаю вступать с тобой в полемику! Продолжаю свою мысль. Ну, полюбила и полюбила, ничего тут плохого нет. Я и сейчас не стала бы вмешиваться, если бы все продолжалось по-прежнему, любовь есть любовь, сердцу не прикажешь, в твоем возрасте любовь естественна и необходима…

— Ох, мать… — уронил Аркадий Владимирович.

— Да, да, Аркаша, необходима, иначе девушка и вовсе может увять, я не вижу ничего дурного, если любовь упорядочена, если это не случайные, неряшливые связи. Но ты неожиданно собралась сделать шаг, который неизбежно внесет в твою жизнь совершенно новые отношения…

— Да какие же новые, — тихо возразила Даша. — У нас ничего не изменится, мы только все оформим. Ты пойми, мама, не могу я больше жить этой двойной жизнью, все время кого-то обманывая по мелочам, скрывая что-то… Мы оба так больше не можем…

— Теперь, когда мы официально все знаем, тебе не пришлось бы больше никого обманывать, — снова прервала ее мать. — Пожалуйста, продолжай все, как было, если другого мужчины для тебя сейчас не существует, но зачем сжигать мосты? Это что, Севастьянов настаивает на браке?

— Нет, я решила. Он все время твердит, что эти вопросы должна решать я, по своему усмотрению…

— Что ж, по видимости позиция благородная…

Я уже давно докурил, торчать в коридоре просто так — неудобно, и я потихоньку пробираюсь на старое место. Мои мысли-видения отступили, в них только на секунду мелькнул Севастьянов в обличье Дон-Кихота — возник и сразу же исчез. Я достиг своего креслица, уселся.

— Но тогда я тем более не понимаю тебя, Даша. — Мария Осиповна проводила меня строгим взором. — С человеком такого возраста в любую минуту может случиться все что угодно — кем ты окажешься при нем? Сиделкой? А если ты встретишь и полюбишь кого-то из своего поколения, полюбишь, наконец, по-настоящему, что ты тогда станешь делать? Изменять мужу? Разводиться?

— Я не знаю… Не смею заглядывать далеко вперед. В любом случае я остаюсь свободным человеком, он много раз повторял мне это… Но ты прости меня, мамочка, тебе не кажется, что себя я знаю все-таки глубже, подлиннее, что ли, чем кто-либо, чем даже ты, — люди ведь неодинаковы и в любви, и в ненависти, верно? Я кое-что повидала в жизни и не сомневаюсь, что, пока он будет со мной, мне никто другой не понадобится…

Мария Осиповна хотела прервать Дашу, но та остановила ее жестом, как две капли воды похожим на жест матери, заставивший замолчать Елену Игнатьевну.

— Позволь мне в этом главном вопросе разобраться самой, позволь положиться на собственный опыт, на интуицию, наконец. Ты чувствуешь это иначе? Что поделаешь, сколько случаев, когда не то что мать и дочь, родные сестры, выросшие и воспитывавшиеся вместе, ощущают такие вот глубоко личные вещи прямо противоположно… Ну, посуди сама, во имя чего мучиться мне и продолжать мучить прекрасного человека, которого я глубоко и преданно люблю уже несколько лет? Я же вижу, как он страдает от двусмысленности нашего положения…

— Да, да, — Мария Осиповна нахмурила брови и стала вдруг похожа на сову, мне померещилось даже, что она говорит во сне. — Да, сейчас, сегодня, сию минуту ты знаешь это, конечно, лучше всех, я говорю серьезно и без всякого раздражения, как видишь. Но житейский опыт, вбирающий в себя, не одну, не две, а сотни судеб, приводит такие вот глубоко личные ощущения и переживания к общему знаменателю — не сразу, через год, через пять лет. И когда я предостерегаю тебя от рокового шага, я думаю не о сегодняшнем дне твоей жизни, он не должен нас уже особенно волновать, его не исправить, какой есть, такой есть. Я думаю о всей твоей жизни, Дашенька, о всей твоей судьбе, о том, скажем, к каким итогам ты придешь в моем возрасте — ты не станешь, надеюсь, спорить с тем, что уж этот-то период, условно говоря — вторые двадцать лет, я знаю лучше тебя, потому хотя бы, что я прожила их, а ты еще нет. Кто встретит тебя дома в сорок пять? Заботливый муж, милые твоему сердцу, хоть и несносные, как ты теперь, дети или пустые стены? Или собака, которую ты к тому времени заведешь, чтобы не выть от одиночества на луну? Тебе известно, например, в каком жутком одиночестве умирал твой дед? После того как он оставил маму, он так и не сумел создать новой семьи… Известно? А я бывала в его ледяном доме, я наблюдала ужасный финал его жизни, я своими руками хоронила его.

Ах, как точно бьет Мария Осиповна в самые уязвимые места, как умело взывает к здоровому эгоизму, имеющемуся, конечно, и у Дашеньки, как у каждого нормального человека… Нет чтобы спросить: а что станется с Севастьяновым? Не жестоко ли оставлять его потом у разбитого корыта, не лучше ли теперь же взглянуть правде в глаза — может быть, сейчас он еще сможет встретить женщину, которая  н и к о г д а  не покинет его?..

Впрочем, чего, собственно, я хлопочу? Почему мне так хочется, чтобы Даше задали этот вопрос? Из мужской солидарности? Или потому, что я тоже живу один и по возрасту не так уж далек от Севастьянова? А не потому ли, что мне нравится Дашенька и любопытно знать, что она на такой вопрос ответит? И еще любопытно: догадывается она, что нравится мне?..

— Значит, твой опыт подсказывает тебе, — медленно произнесла Даша, как бы ставя тире после каждого слова, я-то знал уже, у кого она заимствовала такую манеру говорить, но для родителей это явно была новинка, они даже переглянулись, — что надо любой ценой избегать одиночества? Так я тебя поняла? Любой ценой? Даже фальшь нипочем? Стерпится — слюбится, лишь бы «как у людей»? Так, мама? Думала я и об этом… На практике не испытала, это верно, хотя раз было что-то похожее… Но могу сказать тебе с полной уверенностью, что лично для меня такой вариант невозможен. Чтобы быть точной: физиологически невозможен. Противно попросту… Одиночество, наверное, лучше, хоть одинокой я еще не была… Впрочем…

— Когда же это?

— Примерно… с восьмого класса и до того, как встретилась с Виктором Захаровичем и он открылся мне в своем чувстве — только ты не сердись, мама, мы говорим откровенно, ты сама настаивала.

— Что ж, за откровенность — спасибо.

— А если теперь я тебя кое о чем спрошу, мама? — В голосе Даши прозвучали новые для меня нотки, четко свидетельствовавшие, что она — дочь своих родителей. — Скажи, ты пережила когда-нибудь сильное чувство?

Молчание.

— Насколько я разбираюсь в обстановке, едва ли… — покачала головой Даша.

— Дарья!

— Я только защищаюсь, мама, вашими же методами.

— Они — не наши! Они — всеобщие! Я утром сообщила о том, что у нас случилось, Лидии Павловне — знаешь, что она сказала?!

— Не знаю и знать не хочу! Передо мной мой путь. Понимаешь? Не твой, не папин, не бабушкин и уж, конечно, не Лидии Павловны, а мой! Я встретила хорошего человека, мы с ним во всем понимаем друг друга — разве это мало?! Да, вначале разница в возрасте сказывалась очень остро, но теперь мы давно забыли о ней. Я у нас дома старшая, я! Витя — как мальчишка…

— Витя! — фыркнул отец.

Зазвонил телефон. Сидевший ближе всех к аппарату Аркадий Владимирович снял трубку.

— Тебя, Дарья, — холодно бросил он.

— Слушаю, — пропела Даша. Светлая улыбка блеснула на ее лице, потом оно вновь, как в начале судилища, покрылось красными пятнами.

— Все в порядке, — сказала она, как могла спокойнее. — Нет, не нужно, все в полном порядке.

И тут лицо ее вновь изменилось: сила уверенной в себе и отвечающей за другого, более слабого, более неприспособленного, женщины проявилась на нем.

«Боже мой, — подумал я, — достаточно взглянуть на мгновенно преобразившиеся Дашенькины черты, чтобы понять всю бессмысленность попыток принудить ее отказаться от своего решения… не слепые же они как будто… нормальные, зрячие люди…»

— Хорошо, — кивнула Даша. — Я скоро. Пока…

Она повесила трубку. Опять стало тихо. Мария Осиповна, казалось, не расположена была больше говорить; пока дочь вела нехитрые переговоры со своим будущим мужем, она опустилась на стул и, горестно подперев голову рукой, стала глядеть в окно.


Огонь тлел так бесконечно долго, что едва не угас совсем. Год, нет, больше года он поддерживал со мной ровные отношения, прекрасно соответствовавшие «производственной» обстановке, в которой мы теперь вновь встречались. Выглядело это так естественно, что и во мне все понемногу стало успокаиваться. Лишь раз в неделю, не чаще, Севастьянов ходил со мной во время обеденного перерыва в крошечное кафе, где смуглая барменша, несомненно южанка, бросала на него слишком уж приветливые, даже сладкие взгляды, за что я ее возненавидела. Но она варила потрясающий кофе, и зайти к ней было, в сущности, тем единственным, что я могла совершить в его обществе.

Нет, еще шестого ноября, на вечере в нашем заводском клубе, он дважды пригласил меня танцевать: один раз вальс, другой — танго.

Хорошо еще, что занятия стали отнимать все больше времени. Стиснув зубы, я кинулась на учебу.

Теперь, когда я знаю Виктора Захаровича гораздо лучше, я понимаю, какая упорная борьба должна была происходить в нем — всю жизнь он был человеком долга. Тогда же я не понимала ровным счетом ничего, кроме того, что мне остается тихо заползти обратно в свою раковину и учиться, учиться…

Не знаю, чем бы все это кончилось, возникни тогда в моей жизни другой мужчина, — на этот вопрос я и сейчас не могу ответить с полной уверенностью. Оскорбленное самолюбие и неудовлетворенная жажда взаимности могли, вероятно, далеко меня завести. Но не возник никто, к счастью…

Была, правда, одна встреча, но такая случайная и… и никчемная, что о ней и упоминать не стоит. Мой ровесник оказался таким же смятенным существом, как и я сама. Так понятно — смятенным? Есть еще модное слово — инфантильный… Что-то слишком еще неустоявшееся в каждом слове, суждении, намерении, чуть ли не в жесте, а у Севастьянова, напротив, уверенность. Не самодовольство, не бахвальство, не дутая многозначительность, а именно мужская основательность и уверенность, которых так не хватает слабой женщине, если только она не лицемерит хотя бы перед самой собой.