Решающий шаг — страница 61 из 101

С о т р у д н и ц а (мягко). Как раз то, что вы прочли в ответе. Что я пытаюсь разъяснить вам сейчас. Газета не может писать о частном поступке, совершенном так давно человеком, которого много лет нет в живых.

Ж е н щ и н а. О частном… Решительно не может?

С о т р у д н и ц а. Решительно. Да что толковать: умри я завтра, газета не напечатает даже извещения о моей смерти, а я тут уже три года работаю! У нас все так строго регламентировано…

Ж е н щ и н а. Регламентировано…

С о т р у д н и ц а. Хотя, поверьте, сердцем я прекрасно вас понимаю. Это вечная история: только потеряв кого-нибудь из близких, мы спохватываемся и начинаем по-настоящему остро ощущать, каким незаменимым…

Ж е н щ и н а. Иван Семенович не был мне близким!

С о т р у д н и ц а. Да, да, конечно, я просто обобщаю. Но я искренне вам сочувствую.

Ж е н щ и н а. А вы… вы лично — не поможете мне?

С о т р у д н и ц а. Я?!

Ж е н щ и н а. Ну… вы на таком посту… связаны с печатью… Не посоветуете ли хоть что-нибудь?

С о т р у д н и ц а. Что тут посоветуешь? Специальных изданий такого рода не существует… Когда-то давно выходили ежегодники «Весь Петербург», «Вся Москва»… Нам говорили на лекции, что Суворин выпустил даже сборник «Вся Россия»… Только и это не то, что вам нужно… Что же есть реально? Пионеры-следопыты…

Ж е н щ и н а. Пионеры?..

С о т р у д н и ц а. …Но они разыскивают героев войны… Слушайте, а не обратиться ли вам в журнал какой-нибудь? Журналы охотно печатают мемуары. Вы можете написать более подробно и связно об этом человеке?

Ж е н щ и н а. Не могу. Пыталась. Не могу.

С о т р у д н и ц а. Тогда… попробуйте заинтересовать кого-нибудь из писателей. А? Вы читаете книги ленинградских писателей?

Ж е н щ и н а. Читаю… иногда…

С о т р у д н и ц а. Вот и обратитесь к тому, кому вы внутренне доверяете, чьи книги вам близки.

Ж е н щ и н а. А как я разыщу писателя?

С о т р у д н и ц а. Очень просто, через отделение Союза писателей. Минуточку… Пожалуйста: я написала вам телефон.

Ж е н щ и н а. Спасибо. (Неловкая пауза.) Так… я могу идти?

С о т р у д н и ц а. Конечно! Всего доброго!

Ж е н щ и н а. И вам…


Центр городка я обошел минут за сорок. Ничего примечательного не обнаружил. Заурядная сусальная церковь, построенная лет сто назад, занята под склад. Разномастные здания, преимущественно двухэтажные, давно не крашенные, с обвалившейся кое-где штукатуркой… Несколько сравнительно новых пятиэтажных домов погоды не делали и выглядели, в общем, так же уныло. Ни одного кафе, зато парикмахерских — хоть отбавляй: мужская, дамская, мужская…

Я шел куда глаза глядят и подумывал уже, не спросить ли, где рынок. В веселой базарной суетне люди — на пятачке, заняты делом: продают, покупают, торгуются, — все наглядно, можно какое-то представление о городе составить. Но в это время заметил в стороне некое подобие сквера или, скорее, небольшой парк, прилегающий к длинному зданию в стиле русский ампир, тоже двухэтажному, тоже облупленному, но тем не менее стойко сохраняющему колорит начала прошлого века.

Когда-то парк был замкнут, был закрыт от улицы решеткой, теперь от нее остался лишь низкий каменный парапет, местами выщербленный. Я мог легко перешагнуть его, но спешить было некуда, и я нарочно дошел до проема, оставшегося от ворот, чтобы войти в центре, так, как было задумано создателями этого уголка. Что тут было раньше? На усадьбу не похоже… Какой-нибудь казенный дом, пожалуй, гнездо городничего или воинского начальника. Колонны, обычно столь приветливые, когда они покрыты свежей известью, глядят угрюмо; вблизи наверняка обнаружится, что они испещрены именами, сердечками, изречениями, отдельными недлинными словами…

Вошел. Трава, трава, редкие полевые цветы, кустарник и деревья вперемешку, давно не расчищавшиеся дорожки, неровности, бугры — жалкие остатки былой планировки. В дождливый день тут, вероятно, мрачновато, но в это солнечное утро парк показался мне оазисом в пыльной пустыне городских закоулков, и я решил посидеть немного на скамейке под кустом отцветшей сирени и просмотреть только что купленную газету. Вытаскивая газету из кармана пиджака, я увидел толпившихся у самой стены дома людей и, сам не знаю отчего, направился туда.

К наглухо заколоченному парадному входу вели с двух сторон, вдоль фасада, мощенные булыжником наезды — по ним когда-то поднимались экипажи, чтобы затем, высадив седоков, вновь спуститься на уровень улицы. На крытой прямоугольной площадке, как раз и предназначенной для остановки экипажей, на самом ее краю, обращенном в парк, виднелась фигура женщины. Жестикулируя, она взволнованно говорила что-то; десяток взрослых и несколько ребятишек — слушали.

Приближаясь к этой живописной группе, я в который уже раз подумал о том, что наиболее верное впечатление о настроении человека можно составить, взглянув на него сзади, особенно если он не предполагает, что кто-то пристально разглядывает. Конечно, лицо тоже о многом говорит, очень о многом, но лицо можно искусно приспособить, придать ему нужное выражение — одобрения, разочарования, гнева. Спину приспособить никак нельзя, и если не подана команда «смирно!»…

Спины местных жителей так отчетливо выражали равнодушие, рассеянность, безразличие, что живо напомнили мне другое утро и другую подобную сценку, далеко, бесконечно далеко отсюда, в лондонском Гайд-парке, где я тоже наблюдал ораторов-кустарей — только располагались они на куда менее массивных возвышениях, — и лениво внимавших им, от нечего делать, ироничных гуляк, оторвавшихся на четверть часа от воскресного праздношатания.

Подошел. Остановился. Стал слушать.

— …Споткнуться может каждый, — лихорадочно говорила женщина, — и не раз, не два, и по самым разным причинам, часто от нас не зависящим: приходится спотыкаться, и все. Но далеко не каждый сумеет, споткнувшись несколько раз подряд, продолжать идти дальше по избранному в молодости пути. Иван Семенович был исключительно мягкий человек, но он был закален своей предыдущей жизнью — все, все тогда были закалены, не то что сейчас, и в смысле здоровья, между прочим, тоже, не кидались как оглашенные из-за каждого пустяка лекарства глотать… Иван Семенович не желал играть с судьбой в прятки, считал это унизительным. В самое трудное для него время меня, к сожалению, не оказалось рядом, я вышла замуж и уехала сюда, в ваш город… Но Иван Семенович написал мне тогда письмо. Послушайте, сейчас я прочту его вам…

Расцепив крепко сжатые на груди руки, женщина стала рыться в висевшей на левом локте сумочке.

А тетка-то, кажется, с приветом…


— Да просто тетка была с приветом, Майя Александровна, а грубить я никому не грубила, привычки не имею, и вообще напрасно вы всему верите, что вам докладывают. Конечно, вы — директор школы, но и я — пионервожатая, а не первоклашка, мне без уважения тоже никак нельзя, сами понимаете. Да и не было, не было ничего особенного. Ну, вчера, после уроков, Савельев из девятого «Б» приводит ко мне эту самую тетку… Ну, извините: пожилую женщину. Она здоровается, я отвечаю вежливо, а сама прикидываю: мамаша кого-нибудь из ребят или, скорее, бабушка. А она вдруг спрашивает про наше следопытское движение. Я же не обязана каждому докладывать, но я сдержалась и популярно разъяснила, как полагается, поставленные перед нами задачи. Чем черт не шутит, думаю: может у старухи ценные материалы найдутся. А она: «Значит, вас только герои войны интересуют?» — «Конечно, говорю, да и то не все, а те, кто в наших местах воевал». А она: «А если не воевал, если сутками не выходил из госпиталя, но никаким особенным героем не был?» — «Тогда, говорю, это не по нашей части». А она: «Сколько он за блокаду раненых на ноги поставил, тут, в этом самом здании, и вообще был человек исключительных душевных качеств, так неужели пионерам не интересно будет узнать о нем?» Ну, таких вопросиков я уже наслушалась. Аккуратно спрашиваю, не совершил ли товарищ чего-нибудь выдающегося в медицинской науке, может, звания имел высокие, награды. «Нет, говорит, ничего такого, насколько я знаю, он не имел, просто был очень хороший, сердечный человек, честно жизнь прожил, другим помогал…» — «Так ведь таких граждан в нашей советской стране подавляющее большинство, замечаю я, мы не можем на всех материалы собирать, не можем по каждому специальный сбор устраивать». Она вроде соглашается, а все уступить не хочет. «Ну как же так, говорит, вы подумайте, девушка, ведь вот сейчас я еще о нем помню, а может так случиться, что меня не станет, и тогда уже никто о нем не вспомнит, разве это дело?» — «Ничего не попишешь, отвечаю, нельзя же о всех людях помнить, никакой памяти не хватит, даже ЭВМ не выдюжит, да и зачем, кому это надо, знаменитых людей и то всех не упомнишь, зубришь, зубришь, вся молодость на экзамены уходит…» Она таращится на меня, как на чудо какое, но опять вроде соглашается. «Да, говорит, в общем и целом это, пожалуй, так, но если взять конкретно?» — «Как это — конкретно?» — «А вот так: вам, например, разве безразлично будет, если о вашем отце все позабудут, совсем забудут, напрочь, — о том, что он работал, существовал?» — «О моем отце, отвечаю, между прочим, едва ли позабудут, он многим прекрасно известен, руководителям в том числе, он с доски Почета не сходит на своем заводе, он новатор, депутат райсовета, о нем сколько раз в многотиражке писали, да и в газете фотография была: они, всей бригадой, соцобязательства принимают…» А она глядит на меня так издевательски-печально, как на дурочку, и заявляет: «Вы думаете, раз эти статьи напечатаны были, то все их читали? Все фотографию заметили? А если и заметили, то запомнили? А если запомнили, то надолго? Конечно, сейчас ваш отец в расцвете сил и его знают лично много людей, но ведь потом они умрут». Так и прокаркала: умрут! Уникально! Я возмутилась, сами понимаете, но все еще сдерживаюсь, из уважения к ее возрасту, как вы меня учили. «А семья наша на что? — спрашиваю. — Мама, я, братья? С нами — как?» — «И вы тоже умрете», — говорит она не моргнув глазом. Впечатляет, правда? «Конечно, умрем когда-нибудь, но у нас будут дети, его внуки», — я держусь уже из последних сил. «Может, будут, может, нет, — ка