Мало-помалу объяснения прекратились, и они так как-то и существовали дальше, каждый сам по себе, раздирая мне сердце; отчего, отчего мать не ушла тогда от нас?
Тетя Паша не вмешивалась в их отношения, да и на что могла осмелиться домработница? Лишь однажды, в тихий предвечерний час, я увидел мельком, как она утешала на кухне плачущего отца; я выбежал на улицу и до ночи не мог заставить себя вернуться домой — так был я унижен этими слезами, так мне было обидно… Дрожа от гнева, я прикидывал, как бы посуровее отомстить за него… Но наша молчальница, ходившая всегда в одной и той же черной юбке и чисто выстиранной бумазейной кофте в полоску, сделала все от нее зависевшее, чтобы холод и пустота, царившие в нашем жилище, и эта убогая несовместимость двух людей, продолжавших цепляться друг за друга, не искалечили меня. Именно тете Паше обязан я тем, что не потерял в детстве вкуса к жизни, что не проскользнул, озлобленный, в какой-нибудь случайный закоулок — лишь бы избавиться от этого кошмара.
И я ни разу не слышал от нее ничего, похожего на окрик, ни разу. Ласка, только ласка. И простые вразумительные ответы на бесчисленные вопросы, непрерывно, словно цифры на счетчике в такси, выскакивавшие перед моим мысленным взором. Став постарше, я много раз с улыбкой превосходства и с легкостью, естественной для накапливающего знания юноши, преодолевал уровень ответов тети Паши и только в зрелом возрасте сумел оценить по достоинству их великолепное соответствие мироощущению малыша, их уместность, их точность, их незаменимость. Улыбкой встречала она меня каждый день после школы, и мне было кому поплакаться и перед кем похвастать своими успехами. Как тетя Паша умела слушать!
Потом я укатил учиться в столицу, тоже благодаря ей, в конечном итоге, а она умерла в январе, когда я сдавал свою первую сессию. Дурацкий трепет перед листком бумаги, перед б и л е т о м, помешал мне поехать на ее похороны — каждый раз краснею, как вспоминаю об этом. Что вы хотите, я был лишь добросовестным первокурсником, унаследовавшим отцовскую неуверенность, и не посмел отлучиться: мне казалось, что в этой лотерее разыгрывается чуть ли не судьба моя…
Конечно же, едва сдав последний экзамен, я рванулся домой, прямо с вокзала отправился на кладбище, и ревел, как маленький, над занесенным снегом холмиком, и утешал, как старший, плакавшего рядом отца — рывком повзрослел за две недели, — но я никогда не мог простить себе, что тетю Пашу опускал в землю кто-то другой, не я.
Тогда же я дал себе слово написать о ней — чтобы о доброй фее нашего дома узнали люди. Как, в какой форме, я не знал, конечно, но особенно над этим и не задумывался — само придет.
Само?
Все откладывал. Сперва ждал, пока кончу учиться, как будто диплом должен был прибавить мне таланта. Потом лавиной пошли спешные задания, срочные командировки… Несколько моих статей были замечены, и это с непостижимой быстротой превратило вчерашнего робкого увальня в видного очеркиста — почтенные седовласые люди стали ждать от меня авторитетных суждений о самых жгучих проблемах экономики.
Как это льстило моему самолюбию, и как охотно брался я за все новые и новые темы! Приходилось буквально без передышки писать о стройках, показателях, механизмах, руководителях, процентах плана, передовиках, реагировать на цифры, факты, столкновения мнений…
Среди неотложных дел и ответственнейших материалов никак не находилось места для повести о простом и верном сердце.
Само? Само не приходило…
Первые годы мне часто снился сон, будто тетя Паша бедствует, в то время как я процветаю. Потом этот сон стал все реже посещать меня.
Времени нет, чтобы жить, а уж на воспоминания и подавно.
Да и воспоминаний этих накопилось… Оживлять их все — невозможно. Жаль, но невозможно.
Вот выйду на пенсию, тогда, быть может…
Евгении Степановне я не солгал. Где-нибудь в дальнем уголке памяти я сохраню ее рассказ; не забуду о докторе, даже если захотел бы.
Но написать о нем? Что? Как? Когда? Не знаю… Скорее всего, и тут руки не дойдут — я ведь тоже «зафиксирован в одной плоскости».
И — какой из меня мемуарист?
Я — практик.
МАЛЕНЬКИЕ ПОВЕСТИ
ALTER EGO
Что и говорить, мой alter ego — мой двойник, мое второе «я» — вполне мог бы обнаружиться и раньше, не дожидаясь, пока мне стукнет тридцать девять, тем более что выявил я его благодаря Делу, в котором нет решительно ничего исключительного. В общих чертах Дело это отлично знакомо каждому с детства; меня оно тоже мимоходом задевало, затрагивало, даже манило к себе еще задолго до того, как…
Мимоходом… В том-то, пожалуй, вся и штука, что раньше у меня не было оснований выделять именно это Дело из потока схожих жизненных обстоятельств, из огромной массы других деловых связей, не менее значительных; главное, не было оснований считать его хоть сколько-нибудь своим, кровным.
Зато как только такие обстоятельства возникли, как только первый случайный контакт побудил меня шагнуть дальше и познакомиться более основательно с Делом, вроде бы и привычным, а по сути совершенно для меня новым, как только Дело зацепило меня за душу и повлекло куда-то, где я отродясь не бывал, — однообразное, унылое существование, которое я с недавних пор влачил, наполнилось таким обилием переживаний, радостей, тревог, падений и взлетов, с каким я уже отчаялся было столкнуться в действительности, меня окружавшей.
Корректные будни стали походить на добротный приключенческий роман.
Было так чудесно — заново увидеть, ощутить, разглядеть мир, изученный, опробованный, знакомый, казалось, до мелочей. Уподобившись змее, я радостно сбросил старую шкуру и из угрюмого увальня с повадками лентяя превратился в личность напористую и деловитую; мысли, движения, поступки мои вновь обрели энергию и оптимизм молодости; я окончательно расстался с «дружеским застольем», а ведь сколько раз пытался, бывало…
Впрочем, поначалу такое властное, я сказал бы даже — такое наглое вторжение в привычный круг ошеломило и покоробило меня, показалось неким кощунственным посягательством на тщательно выверенные мною же самим устои. Консерватор по натуре, я заколебался: ну куда, куда я лезу, не мальчишка же, в самом-то деле! Но пересилил себя, перетерпел, стиснув зубы, а когда кризис миновал, горячо благодарил судьбу.
Еще бы! Это чисто внешнее, чисто деловое столкновение неожиданно превратилось во встречу с чем-то, что как нельзя более полно соответствовало самому существу моему, самой сердцевиночке; оно всколыхнуло и привело в движение некие глубинные пласты моей натуры, моего зализанного цивилизацией существа; легко отшвырнув помехи, на поверхность вырвались тайные силы, — а я-то, я, их хозяин, почти сорок лет ничего не подозревал и мог бы — подумать только! — мог бы ни о чем таком не догадаться до конца жизни.
Я впервые познал самого себя в полной мере.
Я обрел себя, наконец.
Сумей я сделать это раньше, можно было, вероятно, куда больше успеть. Но и в том, что я обнаружил своего alter ego именно в тот момент, когда ядро моей жизни, плавно мчавшееся по идеально вычерченной траектории, как-то неожиданно оказалось на излете, тоже был свой смысл, своя прелесть, если угодно. Судьба как бы выжидала, не обнаружу ли я сам ошибки в расчете, не сумею ли выправить положение, и только не дождавшись от такого олуха, от такого заурядного субъекта ничего хорошего, смилостивилась и, перебросив мостик через болото, в которое я вполне мог бы плюхнуться, помогла мне обрести второе дыхание, за руку вывела на орбиту.
Не ищите, пожалуйста, самоуничижения в словах «заурядный субъект»: просто я привык реалистически оценивать свои возможности, а не вглядываться судорожно в отражение моих мнимых заслуг в зеркале чужого красноречия, — в нашем поколении таких трезвых людей, слава богу, не так уж и мало, нас, выживших, наставила на путь истинный война.
Ведь это же факт, что у меня заурядная внешность, — факт, проверенный много, много раз. Когда-то, юношей, я долго не терял надежды перехватить взгляд хоть одной из десятков красивых женщин, демонстрировавших себя на улицах нашего города, — мне до сих пор кажется, что в этом их прямое назначение, что заниматься всерьез чем-нибудь другим красивая женщина не должна, что все остальное для нее — маскировка, кокетство, недоразумение, ханжество, что она самой природой предназначена исключительно для того, чтобы охмурять мужчин и способствовать, таким образом, продолжению рода человеческого.
Хоть одной… Мне было все равно, брюнетка или блондинка; ее взгляд, как ничто другое, помог бы мне поверить в себя…
Став старше, я уже твердо знал, что глаза встречной красотки будут направлены поверх моей головы на кого-то, кто выше, приметнее, обаятельнее или, скажем, тщательнее одет; знал, и меня уже не тянуло проверять, так ли это.
Что за радость на меня глазеть? Рост сугубо средний, плечи узковаты, глаза небольшие, невыразительные, тускло-зеленые, волос давно уже так мало, что цвет их ничего не решает… Мое лицо кажется симпатичным только мне одному — в целом мире я не знаю человека, которого моя физиономия с ходу расположила бы к себе; с ее помощью мне не открыть без ключа чужую душу, для этого мне надо заговорить…
Вот в детстве я был красавчиком, уверяла тетя Киса, любимая мамина сестра.
Впрочем, внешность — полбеды, хотя она немало значит для каждого из нас, хотя случается, что внешность — и только она одна — решает нашу судьбу. Но я и во всем остальном был абсолютно ничем не примечательным, ординарным, так сказать, представителем той части интеллигенции, которую я со студенческой скамьи привык определять как трудящуюся или трудовую.
Не то чтобы я завидовал «творцам», о нет! У них достаточно своих сложностей, и немалых, — нацарапав тетрадку стихотворений, я одно время числился в объединении «молодых» и представляю себе, что почем в творческом мире. Но очень уж разнятся ритмы жизни и возможности врача, инженера, учителя, даже научного работника самого профилирующего направления — и какого-нибудь художника, музыканта, архитектора, литератора, пусть малоизвестного.