Решающий шаг — страница 82 из 101

Только и для меня, и для жены возврат к прошлому стал органически невозможен с того момента, как я твердо заявил, что ухожу, и все те, кто укорял меня в нежелании пойти на компромисс, совершенно напрасно не учитывали ее позиции в этом вопросе.

И вот именно в те дни, когда наше общее уже решение разойтись стало известно близким, я ощутил подспудно — по первой реакции дочери, — что, оскорбленная моим «легкомыслием», она считает, что я бросаю ее. Не только жену бросал я, как оказалось, но и еще одну женщину — свою дочь.

Почему же было не выяснить позиции дочери заранее, спросите вы меня, до того, как «сжигать мосты»? Существовали же дружба, близость, доверие, так почему, собственно, принимая такое жизненно важное решение, нельзя было уточнить предварительно, что скажет на это она?

Что ж, если угодно, я могу на своем примере еще раз подтвердить общеизвестную истину: человек слаб. И я — не исключение. Между той ночью, когда зародилась мысль об уходе, и тем днем, когда все было решено окончательно, лежала трудно обозримая полоса сомнений и колебаний. И пока я брел, спотыкаясь, через эту полосу, я конечно же не мог задать дочке совершенно ни с чем не сообразный вопрос: а как бы ты отнеслась к тому, что я… Заронить в ее душу преждевременное смятение, насторожить по отношению к себе, когда ничего еще не решено? Пойти на такой безумный риск, не зная еще толком, оправдан ли он хоть сколько-нибудь?

Вы смогли бы? Я — нет.

Что же касается того, что мы были близки… Были, конечно, особенно в годы ее детства, отрочества, но до определенного предела. Последние же, студенческие, годы наложили на ее характер оттенки, мне вовсе неведомые. Одно ее постоянное курение в холостяцком женском кружке чего стоило, то самое курение, во время которого обычное щебетание, столь необходимое женщинам и столь простительное, уступает место отнюдь не безобидному высокопарному разглагольствованию на самые различные, часто рискованные, еще чаще пустые темы; главное — с к а з а т ь,  ч т о б ы  с к а з а т ь, любой ценой, невзирая на то, есть у произнесенной формулы реальные корни или нет, не окажется ли услышанная где-то вымученная или развязная сентенция смешной в твоих устах, лишь бы не отстать от других, не показаться слишком обыденной и простенькой, не оказаться «не в курсе» того, что сегодня «престижно», — подлинная или мнимая эрудиция одних собеседниц взвинчивает других; не секрет, что речам, которые вещаются в процессе таких вот химерических говорений, молодые женщины, особенно одинокие молодые женщины, подчас начинают верить больше, чем окружающей их подлинной жизни.

И все же не отрицаю: да, я знал ее и мог предположить, что она осудит мой поступок. Но я ни в коем случае не мог представить себе, что осуждение это может быть столь суровым.

Клянусь, если бы что-нибудь подобное пришло мне в голову, если бы мысль о возможности полного разрыва и полного отчуждения только блеснула в моем мозгу, если бы я сумел раньше распознать эту боль  б р о ш е н н о й  ж е н щ и н ы, раньше, раньше, когда еще возможно было отступление, клянусь, я тысячу раз подумал бы над нашим с ней будущим, и мое окончательное решение, быть может, оказалось бы совсем иным.

Каким — понятия не имею. Но как знать, не удалось ли бы мне железной рукой смирить потенциальный эгоизм, заключенный в каждом из нас и настойчиво требовавший, чтобы я продолжал осуществлять себя как личность возможно полнее — разве не это требование стало главной причиной, побудившей меня уйти из дома? Делая в пятьдесят лет последнюю отчаянную ставку, размеры которой привели бы в трепет целые шеренги моих сверстников, я должен был собрать в кулак оставшиеся силы, отбрасывая все, что грозило распылить их, что так или иначе тянуло меня назад к привычному кругу.

Допускаю, что не всем понятно, как могла семья, неплохая семья, помешать мне свершить что-то серьезное. Скажу яснее. Для титанического усилия, на которое я решился, на которое отважился, мне нужны были все мои силы, духовные и физические, — все, без исключения, и все мое время, до последней капельки. Семья отсасывала часть этих сил и этого времени, иначе и быть не могло, тем более, что после смерти тестя на мои плечи легли многие хозяйственные дела — я потом скажу об этом. Если бы я еще твердо знал, что необходим семье, если бы меня постоянно держала за сердце мысль о том, что жена и малыши зачахнут, изведутся без меня — вот для чего, вероятно, хорошо иметь несколько человек детей разных возрастов, — тогда, быть может, это ощущение даже стимулировало бы мой порыв и менять ничего не пришлось бы. А так, в рамках сосуществования, все это выглядело лишь обузой, никому особенно не нужной обузой — балластом, мешающим воздушному шару вновь набрать высоту, необходимую для того, чтобы продолжать полет.

Я всегда недоумевал, читая о том, что воздухоплаватели бывали вынуждены выбрасывать из корзины воздушного шара не только действительно значительные тяжести, не только мелкие вещи, — ну сколько может весить бинокль? — но и раздеваться иногда, швырять за борт сюртуки, сапоги… Теперь я их понял. О, я знал, конечно, что, уходя из дома, сбрасываю балласт драгоценнейший для меня же самого, что в одиночку, без них, я долго не протяну, скорее всего, но шар не должен был опуститься — в тот момент я вынужден был заплатить за это любую цену, иначе вся жизнь моя шла насмарку. Другого выхода у меня просто не было.

Нет — был! Во имя ее преданности, ее любви я мог согласиться на прозябание, на то, чтобы стать добродушным и бездеятельным отцом семейства, потом — дедушкой-пенсионером, тихонько доживающим свой век. Материальные предпосылки для такого существования имелись великолепные, а тихая пристань куда заманчивее бесконечных выходов в одиночку в штормовое море. Потеря для науки оказалась бы не бог весть какая — я достаточно самокритичен, чтобы признать это.

А ее уважение? Его ты не потерял бы?

Не знаю… Впрочем, что гадать: отступать, повторяю, мне все равно было некуда. Слишком поздно понял я, что все отговорки, оправдывавшие меня хоть отчасти, — девочка уже выросла, у нее собственный круг друзей и интересов, я как наставник ей, в сущности, уже не нужен… — оказались дутыми, высосанными из пальца, ничего общего не имевшими со сложнейшим микромиром, в котором обитала моя дочь.

Для нее я был не только отцом, но и мужчиной, очень близким ей мужчиной, бросившим ее ради другой женщины.

Такая женщина имелась, не стану отрицать, но ее могло и не быть в тот момент или на ее месте могла оказаться другая; для меня дело было не столько в этой конкретной женщине, ничего от меня не требовавшей, сколько в том, чтобы крикнуть — нет! — и положить конец притворству и лжи.

А для дочери все зло сосредоточилось прежде всего в «разлучнице», сопернице ее матери и ее сопернице тоже. Двадцатый век ничего не изменил, она ненавидела эту конкретную носительницу зла так же яростно, как это делала бы ее прабабка. И я думаю теперь, что вот эта ненависть и уязвленное самолюбие брошенной женщины оказались главным препятствием, помешавшим дочке понять меня, понять и принять таким, каким я стал за полвека существования в обществе себе подобных.

Негодование затуманило ее взор.

Быть может, если бы она не была единственным ребенком, если бы с детства привыкла делить меня с кем-то еще, она не восприняла бы случившееся так глубоко лично — словно нож в спину, всаженный тем, от кого она меньше всего могла этого ожидать, на кого привыкла полагаться в большом и малом и кто так внезапно и так коварно предал ее.

Да-да, предательство — вот точное слово. Конечно же она не могла перешагнуть через предательство, особенно неприемлемое для всякого юного существа, хоть сколько-нибудь не равнодушного, а в равнодушии ее упрекнуть никак нельзя.

Конструкция, выглядевшая на диво прочной, сломалась. Почему? Ответ прост: отец предал, как он посмел, какой тряпкой оказался! А я-то любила и уважала его, свято верила в его честность, в принципиальность его суждений, в достоинство его поступков, в его рыцарство по отношению к слабым и попавшим в беду, в его решимость держаться как должно в самых сложных ситуациях. Он был солдатом, я имела все основания гордиться им, а он взял и предал нас с мамой.

Почему же именно предал? Разве мое стремление отказаться от лжи не соответствует тем самым прекрасным качествам, которые ты только что перечислила, не стоит с ними в одном ряду?

Нет, это совершенно разные вещи, тебя никто не заставлял лгать и притворяться, ты сам, добровольно стал на этот путь.

Ну, хорошо. Допустим, тряпка. Допустим, предал. Но была же какая-то причина? Если неожиданно предает человек, двадцать лет защищавший и поддерживавший тебя, то не логично ли предположить, что существуют причины, если не извиняющие его, то хотя бы объясняющие, почему он не мог поступить иначе, и, раз уж человек этот, ты сама признаешь, был когда-то не так плох, веские причины. Верно, нет? Как же можно даже не попытаться понять того, другого? Как можно в одночасье возненавидеть и отвергнуть его? Тряпка — как просто…

Нет причин, оправдывающих предательство, все это сплошные отговорки, недостойные нас обоих, мне невозможно разбираться в хитросплетениях, таких многозначительных и сложных на вид, — да и к чему? Факт налицо: ты бросил нас, маму и меня. Бросил?

Да.

Весь разговор.


Имеют ли право дети судить родителей?

Схоластика, ущербность, какое-то иезуитское позерство, стремление любой ценой удержать вожжи в своих руках — вот что видится мне за этим коварным и до последней буковки надуманным вопросом.

Из чего, собственно, исходят те, кто ставит под сомнение природное право всякого живого существа иметь суждение о себе подобных? Без этого сама жизнь на земле давно бы прекратилась.

…Любой звереныш, едва появившись на свет, получает неотъемлемое право реагировать на окружающую среду, проявлять свое отношение к ней, подчас весьма решительно — от этого зависит его существование. И если инстинкт самосохранения подсказывает ему, что следует отвергнуть или просто покинуть родителей, как бы хороши они ни были, он делает это не колеблясь — и никто не осуждает его.