Народная партия сошла со сцены; ее, можно сказать, более не существовало; небольшое число сенаторов, в том числе Эгнаций Руф, Мурена и Фанний Цепион, тщетно пытались пробудить к жизни ее остатки.[157] Хотя во главе государства был сын Цезаря, великие вожди консервативной партии: Брут, Кассий, а в особенности Помпей сделались предметами общего поклонения до такой степени, что Титий, офицер Антония, убивший Секста Помпея, будучи однажды узнан на спектакле в театре Помпея, был изгнан публикой.[158] И этот новый престиж аристократии был так велик в общественном мнении, что, чтобы не затронуть его, Августу пришлось оставить в беспорядке государственное управление. Он дошел даже до того, что упрекал Руфа за спасение от огня жилищ бедняков без позволения знати и довольствовался советами эдилам исполнять свои обязанности с большей ревностью.[159] Но кто захотел бы теперь беспокоиться об этом, раз Руф исполнением своих обязанностей с чрезмерным усердием навлек на себя ненависть аристократии, снова сделавшейся могущественной, а сам Август не осмелился защитить его? Положение было бессмысленным, но как было его изменить? Август ограничился тем, что пока примирился с ним, чтобы не делать задачу римской администрации еще более трудной. Так как нужно было, наконец, урегулировать положение Мавритании, уже шесть лет бывшей без царя, он в этом году предложил сенату не образовывать из нее провинцию, а отдать ее нумидийскому царю Юбе, который должен был сделаться царем Мавритании и жениться на Клеопатре Селене, дочери Антония и Клеопатры.[160]
Рост пуританского движения
Разочарование и обманутые ожидания вызвали волнение по всей Италии. Дело шло, однако, не о том, чтобы образовать политическую оппозицию правительству, ибо народная партия совершенно исчезла и не могла возродиться. Жалобы и недовольство народа ускорили теперь движение в пользу моральной и социальной реформы, к которой дала повод последняя революция и требование которой мало-помалу распространилось на все государство, по мере того как опыт открывал даже самым тупым умам смысл вопроса, поставленного Горацием:
Все понимали, что восстановление республики бесполезно, если не возвратятся также к старым республиканским нравам. Поэтому повсюду искали средств против всеобщей испорченности. В высших классах под влиянием греческих мыслителей многого ожидали от занятий моральной философией. Материалистический и атеистический эпикуризм быстро терял популярность, которой пользовался в эпоху Цезаря; общество все более и более предпочитало доктрины, которые, подобно стоицизму, выражали более строгую мораль, — доктрины, старавшиеся эксплуатировать потустороннюю тайну, столь темную тогда и столь беспредельную как в народных верованиях, так и в философских теориях, доктрины, которые требовали, чтобы справедливость, столь несовершенная в этой жизни, господствовала бы после смерти. Таков был пифагоризм, или, точнее, некоторые учения, приписываемые сказочному философу, в которых идеи различных школ смешивались с народными мифами и верованиями и образовывали систему морали, усвоенную народными массами.
Божественное дыхание, «душа мира», так говорило это поэтическое учение, проникает все и оживляет вселенную. Души людей, так же как и всё, что живет и дышит, суть частицы этой мировой души; но, входя в тела и соединяясь с ними, они теряют часть своей божественной сущности, и даже смерть, освобождая их от тела, не может тотчас же их всецело очистить: после смерти нужно еще тысячелетнее очищение для того, чтобы душа вновь обрела непорочную чистоту своего происхождения; и по истечении этой тысячи лет, когда душа опять становится самой собой, Бог погружает ее в реку Лету, чтобы заставить ее забыть прошлое и снова послать на землю ожить в другом теле. Колесо жизни вечно таким образом кружится вокруг себя, и души в этой временной телесной темнице — «мрачной темнице, препятствующей видеть небо, откуда они снисходят», — должны стараться путем добродетельной жизни сделаться насколько можно достойными свой божественной природы.[162]
Этими и другими подобными идеями, смешанными со стоическими доктринами, воспользовались Сексты, отец и сын, для основания в Риме секты и открытия там, так сказать, практической школы добродетели, где не довольствовались обучением, но где практиковались в самых трудных добродетелях: умеренности, воздержании, искренности и простоте жизни вплоть до вегетарианства.[163] Школа эта имела тогда большой успех.[164] В то время как большинство людей отдавалось роскоши и разврату, другие испытывали потребность в воздержанной, целомудренной и суровой жизни; ученики собирались со всех сторон. Особенный шум произвело обращение Луция Крассиция. Крассиций был вольноотпущенник, очень известный как ученый и профессор; в числе учеников его был Юлий Антоний, сын Антония и Фульвии.
Трудность реформы
Но идея реформировать нравы путем философии была доступна только немногим умам, подготовленным к ней своими занятиями и своим чтением. В этой крепкой, но грубой нации солдат, политиков, купцов, юристов, земледельцев, домогавшихся и осуществлявших до тех пор свою власть только над материей, большинство людей, даже когда речь шла о реформе нравов, умело рассчитывать только на материальные силы и на политические средства. Республику должны были возродить не фантазии философов и моральных проповедников, а законы, магистраты, угрозы, наказания. Так как знать пренебрегала своими обязанностями, расточала свои состояния, предпочитала распутство магистратурам и любовь — войне, то нужно суровыми законами принудить ее к исполнению своих обязанностей; нужно возобновить древние магистратуры, наблюдавшие за нравами высших классов; нужно восстановить строгую и беспристрастную юстицию. Особенно упорно требовали выбора цензоров.[165] Великое пуританское движение, желавшее искоренить в Риме новыми законами и наказаниями все пороки, внесенные туда богатством: бесстыдство жен, продажную угодливость мужей, безбрачие, роскошь, лихоимство, — особенно развивалось в средних классах, между небогатыми сенаторами и всадниками, между писателями, вольноотпущенниками, ремесленниками. Идеи и чувства, воспитываемые в массах этим движением, были очень многочисленны и очень разнообразны. На первом плане была искренняя патриотическая заботливость. Многие спрашивали себя, что случится с Римом, если знать не окажется вновь достойной своего величия, как была достойна ранее. Когда благородная матрона за деньги становилась любовницей вольноотпущенника, иностранца, богатого плебея, многие видели в этом оскорбление, нанесенное достоинству Рима, и позорное пятно, брошенное на его славное прошлое. Желали также, чтобы управление провинциями сделалось более справедливым и более гуманным; потому ли, что стало распространяться учение Цицерона об управлении подвластными народами и что чувства сделались менее суровыми; или потому, что начали понимать, что, ослабевая, Рим должен быть более справедливым. Существовала также сила традиции. В продолжение веков традиционная мораль внедряла в римлян простоту, семейные добродетели, целомудрие, и нужны были столетия, чтобы изгладить то, что было внушено веками. Была, наконец, нужно и в этом сознаться, зависть средних классов, уже достаточно развращенных, чтобы желать наслаждений богатых классов, но слишком бедных, чтобы пользоваться ими. Если римские ремесленники и предприниматели восхищались новой роскошью богачей, позволявшей им зарабатывать много денег, то мелкие собственники Италии, интеллигенция, бедные сенаторы и всадники бесились при виде того, что несколько привилегированных лиц по своей фантазии устремляются в поля наслаждений и порока, между тем как они принуждены идти все прямо по узкой тропинке добродетели между непроходимыми изгородями бедности. То же самое недовольство, которое так раздражило общественное мнение против Корнелия Галла, побуждало теперь массы не бросаться на отдельного человека, а сурово судить о современных нравах, преувеличивать испорченность высших классов, требовать законов, которые затруднили бы или сделали опасными для богачей наслаждения, недоступные беднякам вследствие их бедности, — законов, которые наказывали бы прелюбодеяние, ограничивали бы роскошь, принуждали бы правителей умеренно и справедливо пользоваться своей властью и навязывали бы всем один и тот же однообразный и скромный идеал добродетели.
«Энеида» Вергилия
Пуританизм, волна которого возрастала, нес в себе много разнообразных элементов: элементы злобы и зависти и элементы благородных и спасительных чувств, как-то: уважение к традиции, являющееся для народа тем же, чем семейное чувство для индивидуума; элементарное чувство добра и зла, врожденное всякому здоровому духу, не ослепленному страстью или выгодой, и, наконец, искреннее предубеждение против социальной распущенности как неизбежного результата безграничного эгоизма и грубой силы. Этим объясняется то, что у пуританского движения были искренние и горячие защитники даже среди привилегированной олигархии, на которую было направлено движение, и что одним из них был Тиберий, пасынок Августа. Рожденный в знатной фамилии и воспитанный Ливией, римской патрицианкой старого закала, он при соприкосновении с этим общим движением умов проникся уважением к древней римской знати и старался подражать всем доблестям, которые правильно или ошибочно ей п