орогостоящее, о чем нередко умалчивают некоторые критики «университетского упадка». Капиталистическое производство практикует внутреннюю исследовательскую конкуренцию[179]; ведение исследовательских работ стоит дорого, поэтому реальным двигателем академической продукции является борьба за источники финансирования. Учитывая общее систематическое сокращение гуманитарных дисциплин, вполне понятно, что защита исследовательских проектов все настоятельней требует научного признания. Способом выражения последнего является то, что исторический департамент UCLA сейчас занимает 6-е место в национальном рейтинге, тогда как пятнадцать лет назад он был на 25-м. Подобные рейтинги являются определяющим критерием для финансирующих структур, когда они решают, спонсировать или не спонсировать тот или иной исследовательский проект.
Можно поспорить, что причиной «кризиса» и «упадка» гуманитарных наук также являются университетские департаменты, в том числе и исторический, которые берутся противостоять всем видам письменной продукции, способным «отъесть» кусок их издательского рынка, студенческой аудитории, нарушить воспроизведение «школы мысли» и многостороннюю систему вторичного рынка — к примеру, индексов цитации, мест публикации рецензий на книги, и т. д. Кто не знает о существовании разветвленной «системы звезд»: имеет ли какое-либо значение в этом контексте, что Жан Бодрийяр написал «Зеркало производства», будучи школьным преподавателем старших классов? Рыночные акции французской теории взлетели очень высоко, с 1983 г. было продано 25 тыс. экземпляров «Симуляций» Бодрийяра, которые увидели свет не в университетском издательстве. В Америке историки — если только они не попали на массовый книжный рынок, что в глазах исследовательского сообщества сопряжено с некоторой деградацией, — могут рассчитывать лишь на то, что их книги будут использоваться их коллегами в качестве обязательной литературы для тех или иных курсов: однако это далеко не то же самое, что создать новый рынок, как это удалось сделать представителям французской теории. Короче говоря, сопротивление французской теории историческим репрезентациям столкнулось с сопротивлением историков детальному разбору языка исследования, теоретического дискурса, знаков интерпретации, логики событий и т. д. Утверждать, что французская теория явилась «причиной» пресловутого упадка гуманитарных наук, — переворачивать вещи с ног на голову; легче доказать, что она «спасла» ветхую и корыстную систему от грозившего ей интеллектуального склероза.
Система Калифорнийских университетов произвела довольно много работ по деконструкционизму, постмодернизму и французской теории. Это — публичное свидетельство, где историки ясно выражают свое отношение к французской теории. Одна из основных дилемм, которой они обязаны постмодернизму, рассмотрена в статье Линн Хант «История по ту сторону социальной истории»[180]. Хотя автор говорит о многих проблемах, связанных с написанием истории, но особенно ее беспокоит то, что теории текста разрушают социальную теорию, то есть «поддающийся обобщению рассказ о причинах и следствиях». Хант не отрицает, что моделирование нарратива всегда представляет собой «стратегический прием… ради политического контроля над прошлым». Но только возможна ли «социальная теория» в контексте полностью капитализированной социальной системы? — именно таков был вызов французской теории метанарративам. Грубо говоря, капитализм избавляется от социальной теории, постепенно заменяя ее собственными «системными» фактами. А характерное для Соединенных Штатов удивительное сочетание психологизма и экономического бихевиоризма может служить доказательством невозможности социальной теории. Хант призывает соединить феминизм с психоанализом ради создания социальной теории, способной организовывать нарратив и придавать ему метастатус; однако именно отказавшаяся от Лакана французская теория поставила психоанализ под сомнение. Когда Хант пишет, что «нам всегда придется рассказывать им [истории, метанарративы]», то это можно счесть безответственностью; психоаналитическая версия истории человечества имеет больше отношения к модели письма, нежели к поиску истины, и едва ли может выступать в качестве осмысленного и значительного опыта.
Поэтому, читая коллективный труд Линн Хант, Маргарет Джейкоб и Джойс Эппельби «Говоря правду об истории», с некоторым отчаянием обнаруживаешь, что американские способы приложения французской теории к историографии являются слишком «крайними» и что анализ исторической теории, извлеченной из Лиотара и иже с ним, ведет к гибели истории и исторического письма. Ужас грозит усомнившимся; в частности, цитируется некий критик историографии, высказывавшийся в том смысле, что «необходимо полностью отказаться от написания истории или признать, что в конечном счете история — одна из разновидностей вымысла»[181]. Заметим: французские теоретики никогда не утверждали, что «история — одна из разновидностей вымысла», с их точки зрения фиктивные компоненты сочетаются в ней с агрессивными фигуративными элементами, синтаксическими моделями убеждения, политическими взглядами, философскими пресуппозициями и т. д. — разномастной семиотической машинерией со смешанными социальными результатами. Согласно Хант и пр., постмодернизм и деконструкционизм означают, что «в конечном счете все концепты — иллюзорные создания данного момента»[182]. Это — совершенно гротескный редукционизм: кто когда-либо утверждал подобное? Ярлык «крайний» снова возникает при обсуждении Лиотара, который, по словам авторов, свел западную цивилизацию к «психозу», — такой метанарратив поистине неприемлем для историка. Почему? Заслугой лиотаровского контрнарратива было признание неизменно разрушительной, кровавой природы западной цивилизации. Лиотаровское прочтение греческих философов и иудаистских текстов (с близкими материалами работал Эрих Ауэрбах) позволило выдвинуть радикальную гипотезу. Тогда как просвещенческие системы контроля отнюдь не препятствуют капиталистическому воспроизводству, Лиотар (и иже с ним) предположил, что Запад можно представить в виде колоссальной монады, пожирающей будущее.
Вместо того чтобы лицом к лицу встретить такого рода идеи и разрывы, вызванные ощущением несостоятельности просветительского дискурса, французскую теорию сводят к утверждению, что «непреодолимой преградой на пути к истине выступает язык»[183]. Могут ли историки-исследователи открыто защищать «кратилизм», который косвенно поддерживает такая точка зрения? кто или что обладает непосредственным доступом к «истине» через язык, который якобы непрерывно связан с не-языком? Никто из причисляемых к французской теории авторов никогда не утверждал, что «язык = преграда», откуда же взялось это уравнение? Не является ли оно антипродуктом самих историков?
«Знание и постмодернизм в исторической перспективе»[184] — сборник, составленный на основе студенческих семинаров, проводимых историческим департаментом UCLA. Пугающее переключение с документированного исторического анализа на умножение интерпретационных моделей представлено в нем как плавный переход от причинности к значению: постмодернизм используется тут как общее наименование критических теорий языка. «Знание и постмодернизм» дает слово постмодернистам при условии, что они не лишают нас последней «надежды» (с. 386), это критики, которые способны — и готовы — «выпустить воздух из постмодернистского дракона», а разочаровавшиеся в Просвещении ученые, как сказано, отринули репрезентационные и коммуникационные правила. Труды Лиотара цитируются дважды на странице и характеризуются как «радикальные» — слово-страшилка, которое заменяет систематическое рассмотрение его идей. Утверждается, что деконструкционизм «разрывает текст на части»: «разрывает» — прекрасная синекдоха к «радикализму», «экстремизму», «насилию» и т. д.
Более отчетливо эту теоретическую фокусировку можно уяснить из работ таких членов исторического департамента UCLA, как Сол Фридлендер, Карло Гинзбург и Перри Андерсон. У всех аллергия на «французскую теорию». Фридлендер писал, что гипотезы Фуко и Леви-Стросса были «мрачными предсказаниями» по поводу исторического мира, и характеризует их как апокалиптические и антигуманные[185]. В другой работе он утверждает, что «сегодняшние умонастроения» захвачены ироническим образом чувств, приравниваемым к «уменьшению надежды». Хотя Фридлендер признает мысль французской теории о том, что «эксцесс» Холокоста не может иметь «завершения», но не надо думать, что он заговорил словами Батая, ибо в другом месте он утверждает, что деконструкционизм «исключает» ощущение «стабильной исторической репрезентации». Не слишком ясно, каким образом Холокост, оставаясь нередуцируемым событием, в то же время подлежит «исторической репрезентации». Историку отводится роль терапевта, который должен непрерывно «отдавать себе отчет» в том, что занимается репрезентацией прошлого, — кто же с этим не согласится[186]?
Ни один историк-исследователь не делал более решительных заявлений по поводу французской теории, нежели Карло Гинзбург. В 1986 году он обрушился с проклятиями на Деррида: «Меня глубоко волнует поиск истинного смысла… я решительным образом против всякой чуши в духе Деррида, этой разновидности дешевого скептицизма… дешевого нигилизма… такого дешевого и глупо-нарциссического… я решительным образом против этого»[187]. С точки зрения Гинзбурга, историк — знаток, гадатель и интуитивист по преимуществу, его эрудиция поставлена на службу интеллектуальному разносу во имя левацкого сопереживания жертвам истории. Насколько можно судить, первостепенное значение придается беспристрастности историка