Реставрация — страница 50 из 66


Эту ночь я не отходил от Пирса, и последующие десять дней и ночей все Опекуны «Уитлси» поочередно дежурили у его постели.

На пятый или шестой день боль при дыхании стала совсем невыносимой, и тогда Пирс шепнул мне: «Не ожидал, что с таким нетерпением буду ждать последнего вздоха».

Мы давали ему препараты опия, и, когда они поступали в кровь (циркулируя по всему организму в соответствии с открытием его обожаемого учителя Уильяма Гарвея), Пирс впадал не то чтобы в сон, а в грезы о прошлом: он болтал без умолку о своей матери, которая все двадцать лет, что была вдовой, каждый день молилась о душе покойного мужа, брадобрея, не оставившего ей после своей кончины ничего, кроме рабочего инструмента; этой бритвой она и перерезала себе горло, когда сын поступил в Кембридж. Ее похоронили не на кладбище, рядом с мужем, а на перекрестке дорог, вдали от деревни, в этом месте никто не останавливается, в какую бы сторону ни двигался, — ни пеший, ни всадник, ни путешественник в карете. Пирс сказал, что если мы откроем его Библию на десятой главе Евангелия от Матфея, то увидим «оттиск птицы, проходящий через всю страницу». Он не помнит названия птицы, помнит только, что она была маленькой, он наглел ее уже мертвой, когда был еще ребенком и жил с матерью. Было видно, что ему не терпится показать нам этот оттиск, и тогда я взял Библию и стал его искать, но он оказался не в Матфее, а в Марке и занимал целых две страницы — коричневый сальный след, как будто на Священное Писание неосторожно обронили горячий поджаристый блин. Я показал эти страницы Пирсу. «Ты об этом говорил, Джон?» — спросил я. Ему было трудно сосредоточить рассеянный взгляд на неряшливом отпечатке, но в конце концов он ответил: «Да. Внутренности птицы я удалил, не желая загрязнять слова Иисуса, а потом положил ее на раскрытую Библию, расправил крылья, закрыл книгу, положил сверху груз и засушил птицу, как цветок».

Я бросил взгляд на Ханну, она сидела по другую сторону кровати Пирса, время от времени смачивая лоб страдальца лавандовой водой. Женщина покачала головой, как бы говоря, что не считает историю о засушенной птице правдой; оба мы представляли, какая вонь должна была идти от трупика птицы, разлагавшейся в этой гробнице из священных слов. Будь Пирс здоров, я не преминул бы заметить, что запах мертвого позвоночного даже отдаленно не напоминает аромат увядшего цветка, но сейчас он был очень болен и так слаб, что не мог оторвать голову от подушки, усеянной выла1 давшими волосами.

Все эти десять дней понимание, что Пирс умирает, существовало, но как бы помимо меня. Нежелание смириться с реальностью не было связано с ложными надеждами на его спасение. Думаю, я понимал: даже сознание неминуемой потери друга не сможет подготовить меня к его действительному уходу.


На седьмой или восьмой день болезни Пирса боль в легких и лихорадка немного отступили. Ой попросил приподнять его, чтобы сидеть в подушках — «не украшенных кисточками или прочими побрякушками, и не ярких, каких много в твоем доме». Я улыбнулся, осторожно просунул руки ему под мышки (ни грамма мяса — только кожа и кости) я притянул к себе, а в это время Даниел поставил подушки. Я спросил Пирса, не съест ли он немного супа. Он согласился, и Даниел пошел на кухню (в доме всегда есть суп, на кухне постоянно варятся кости с луком и зеленью), оставив меня наедине с Пирсом.

Я сел подле друга, до меня долетало его дыхание, отдававшее серой. Пирс завел вполне разумный разговор о самозарождении, в которое он никогда полностью не верил, хотя возникновение живых личинок на мертвом тебе можно считать доказательством этого.

— Скажи, Меривел, разве нельзя гипотетически предположить, — спросил он, — что личинка появилась из яйца такого маленького, что человеческий глаз просто неспособен его разглядеть?

— Думаю, можно, Джон.

— Но если человеческий глаз не может разглядеть подобные бесконечно малые вещи, тогда на свете, возможно, есть такие материальные явления, о существовании которых мы далее не догадываемся?

— Вполне возможно.

Пирс вздохнул. Некоторое время он молчал. Потом сказал:

— Грустно сходить в могилу, когда в мире еще столько неизвестного.

— Не стоит раньше времени говорить о могиле, Джон, — сказал я.

— Ну, конечно, — отозвался он с кислой миной. — Сколько тебя знаю, всегда находится много чего, о чем, на твой взгляд, мне не стоит говорить. Но, это не соответствует моему характеру. Сейчас тоже хотелось бы кое-что прояснить — не уносить это с собой в могилу. Речь пойдет о моих вещах.

— Каких вещах?

— Того немногого, что мне дорого. Когда-то ты, подсмеиваясь надо мной, называл их «горящими углями».

В этот момент появился Даниел, избавив меня от унизительной необходимости просить в очередной раз прощения у Пирса, которое мне было бы трудно из себя выдавить: ведь я считал, что это он должен просить прощения за свой необдуманный поступок. Как мог он уйти, навсегда покинуть меня?!

Даниел поставил поднос, на котором стояла миска с супом, лежала ложка и еще какой-то зеленоватый фрукт, — в нем Пирс тут же признал выращенную им грушу. Он взял ее в руку, ощупал, потом поднес к своему чувствительному носу.

— Аромат груши. Всю жизнь люблю его, — восхищенно произнес он, и эта восхищенность вызвала в моей памяти наши поездки на реку и восторг Пирса при виде искусственной наживки.

Даниел улыбнулся мне и сел кормить больного. Однако, к моему удивлению, Пирс вежливо попросил Даниела оставить нас одних. Юноша тут же встал, передал мне ложку и вышел.

Суп был горячий. Я не хотел, чтобы Пирс обжегся, и прежде, чем поднести ложку к его губам, долго на нее дул. Некоторое время мы молчали, сосредоточившись на кормлении. Но глотательные усилия быстро утомили Пирса, он попросил убрать поднос, а ему принести перо, чернила и бумагу.

Хотя завещание Пирса сейчас не находится у меня перед глазами — бумага у Амброса, как я положено, — я помню ее дословно: ведь это было, наверное, самое короткое завещание на свете. «Горящие угли» за это время сильно сократились — их осталось немного. Все книги, включая Библию, Пирс передал «Уитлси». Изрядно поношенную одежду, какую Пирс носил без тени смущения, он предложил отдать «кому-нибудь из обитателей больницы, пусть носят одежду настоящего квакера и с нежностью относятся друг к другу». Половник он завещал мне: «может, эта хрупкая вещь иногда утешит его». Вот и все. Пирс заставил меня приписать, что он, «Джон Джозеф Пирс, квакер, больше не имеет никакой собственности».

Написав это (самым аккуратным почерком, на какой только был способен, изо всех сил следя за нужным положением гусиного пера), я передал бумагу Пирсу и помог ее подписать. По поводу распоряжения о половнике я ничего не сказал: этот его поступок так взволновал и расстроил меня, что на некоторое время я утратил дар речи. Когда же вновь обрел голос, то предложил Пирсу отведать зеленую грушу, но он отказался, боясь, что заболят зубы.


С той ночи, когда Пирс окликнул меня после посещения «Маргарет Фелл», я не ходил к Кэтрин и попытался вступить в сделку с Богом, пообещав, если Он оставит Пирса в живых, никогда не прикасаться к Кэтрин и даже близко к ней не подходить.

Но все было бесполезно, и я это знал. Пирс умирал. Кэтрин же, считая себя брошенной, пришла после очередной прогулки к главному дому, колотила в дверь и кричала во весь голос, что я ее любовник. В этот день — девятый день болезни Пирса — я и остальные Опекуны ни слова не произнесли за ужином, все с грустью смотрели на меня, а в конце ужина Амброс сказал: «Когда придет время, Роберт нам все расскажет». Я кивнул, соглашаясь с его словами. После этого мы поднялись и стали убирать со стола.

Все знали: пока Пирс жив, я не могу покинута «Уитлси».


Он умер в тихий час между ночным обходом и рассветом — на одиннадцатый день болезни.

Я был рядом с ним до конца, один.

Я закрыл его рот. Сложил худые белые руки на груди. И в руки вложил половник.

— Видишь, — шепнул я, — он остался с тобой.

Потом я закрыл ему глаза. И сел рядом. Тут на меня обрушилась страшная тишина, и я понял, что это навсегда: когда бы я ни подумал о своем друге, когда бы мысленно ни заговорил с ним, я снова услышу эту тишину — вместо ответа, или совета, или неодобрительного фырканья отныне будет только она, эта тишина — молчание Пирса…

Наклонившись вперед и упираясь локтями в колени, я сидел на жестком стуле и плакал. Я не пытался сдерживать слезы, не утирал их платком или полосатой салфеткой, они капали на пол, на мои бедра, стекали по ногам.

Когда я вновь поднял глаза, за окном белел рассвет, а в комнате, помимо меня, были и Амброс, и Эдмунд, и Ханна, и Элеонора, и Даниел, они стояли подле кровати, их руки были молитвенно сложены.


Гроб в тот же день сколотили двое мужчин из «Джорджа Фокса». Гроб был слишком велик, и теща мы, положив в него Пирса, обложили тело грушевыми ветками.

Ночь мы провели в комнате для Собраний — она и прошла как Собрание, затянувшееся надолго, — каждый говорил о Пирсе, когда и как ему хотелось, и еще мы молились о его душе.

Я молчал, старался припомнить его мудрые высказывания, и первое, что вспоминалось, — это приводившие его в отчаяние жадность и эгоизм нашего века, он считал их чем-то вроде болезни, от которой мало кто защищен, включая поэтов или драматургов («потому что, Роберт, сейчас продается даже творческий дух, и мать Благочестие породила Распутство, развратную дочь»). Эти мысли немного утешили меня: через них я понял, что Пирс не многое любил в этой жизни — неясность и отзывчивость квакеров, мудрость Уильяма Гарвея, воспоминания о матери, выращивание деревьев en espalier, утреннюю зарю на реке, где водится форель, — поэтому, хоть он и говорил, что боится смерти, однако не мог не желать ее.

Я изо всех сил старался представить его в Раю (как часто пытался вообразить там своих родителей, но все, на что годилось мое воображение, — это Воксхолский лес, однако сомнительно, чтобы Рай, если он существует, напоминал место, где лондонцы любят устраивать пикники). От этих мыслей меня оторвал Даниел, он вдруг произнес: «Господь открыл мне, что Джон Пирс примером своей жизни научил меня многому, но главное, чему он меня научил: не позволять привязанностям брать над тобой верх, ведь с тех, кого он любил больше других, он строже и спрашивал, потому его любовь не портила, а давала силу». При этих словах я поднял глаза и увидел, что Даниел смотрит на меня, и Амброс — тоже, как будто они ждали, что я заговорю.