Я вхожу. На короле кремовый камзол, на шее алая салфетка.
Хотя я весь взмок от волнения и сердце мое стучит громко — почти как часы, я не могу сдержать улыбки при виде этой салфетки. И первое, что видит король, отрывая взгляд от жадно поедаемой им куриной ноги, — это мою улыбку. Король, словно по волшебству, откладывает ножку и пристально смотрит на меня. И это взгляд человека, подпавшего под чары. Он подносит салфетку к губам, промокает их и все это время не сводит с меня глаз.
Я делаю низкий поклон, широким жестом снимая новую шляпу, а когда выпрямляюсь, вижу, что король встал, вышел из-за сервированного стола и направляется ко мне. Слышно, как за моей спиной Чиффинч закрывает дверь.
Его Величество останавливается в двух футах от меня. Рукой без перчатки он берет меня за подбородок, приподнимает лицо и, похоже, разглядывает каждую морщинку, каждую пору на нем; его взгляд так пронзителен, что, кажется, он видит даже очертания моего черепа под париком. Потом качает головой, словно его что-то сильно опечалило, но одновременно лицо его расплывается в добрейшей улыбке, которая ясно говорит, что он больше не сердит на меня; возможно, завтра его настроение переменится, но сегодня вечером, второго сентября 1666 года, он чувствует ко мне только расположение.
Разговор начинаю я.
— Сир, — бормочу я, — как приятно видеть вас в добром здравии…
— Молчи, Меривел, — приказывает король, — не надо ничего говорить. Ты ведь знаешь, я все вижу и все понимаю. N'est-ce pas?
— Так, сир.
— Вот именно!
Он смеется, приближает свое лицо, целует меня в губы и приглашает за стоя.
— Это пикник, — говорит он. — Я решил, что у нас будет пикник. Будем есть, позабыв о манерах, так что вперед, Роберт, клади на тарелку цыпленка, яйца, вот холодный лосось, а Чиффинч сейчас вернется и нальет тебе белого вина.
Есть совсем не хочется. Я признаюсь королю, что жил очень скромно и не уверен, что теперь смогу осилить целого цыпленка.
— Эти цыплята из Суррея, — говорит король. — Рассказывают, что при жизни они очень шумливы, но мясо у них очень нежное и сочное. Почему бы тебе не отведать сначала бедрышко, а потом, сам знаешь — аппетит приходит во время еды.
Я поступаю, как он советует, — мясо действительно превосходное, не помню, когда такое ел. Возвращается Чиффинч, наливает мне в бокал прохладного виноградного вина, я медленно потягиваю вино и чувствую, как его свежесть входит в кровь и растекается по телу, отчего я становлюсь спокойней и безмятежней. Вскоре шум более двухсот часов кажется уже не таким громким, и, похоже, король тоже это замечает, потому что поднимает глаза от стола и говорит: «Время дождалось тебя, Меривел. Я так и думал».
Я только кивнул, не понимая, каких слов от меня ждут. Король опускает унизанные перстнями руки в вазу с водой, споласкивает их, вытирает салфеткой и продолжает: «Теперь ты из ученика можешь превратиться в моего учителя и просветить меня по части сумасшествия».
Я глубоко вздыхаю.
— Сир, — начинаю я, — разновидностей сумасшествия и безумия (из коих любовь, возможно, самое сладостное и опасное) так много, что я нахожусь в затруднении, с чего начать. Впрочем, однажды вечером, когда я жил в Фензенской лечебнице — месте не от мира сего, меня вдруг что-то заставило (думаю, запах местных цветов) высказать вслух то, что я думал о зарождении психических болезней. Я могу поделиться с вами этими мыслями, если пожелаете, ведь, как ни странно, мои слушатели ни в тот вечер, ни после него никак их не оценили, а может, даже и не слышали. И я подумал: а вдруг никто, кроме вас, не может их услышать и понять.
— Очень может быть. Говори же.
И я говорю. Не просто излагаю королю свои соображения по поводу сложных и запутанных путей, ведущих к безумию, и откровенного нежелания здоровой части человечества исследовать причины оных, но также открываю ему все, что понял о собственном безрассудстве и что сделал для своего исцеления. Короче говоря, я анатомирую свое сердце. Извлекаю его из себя и кладу перед королем. Он очень внимательно слушает — то хмурится, то улыбается, как если бы моя история — несмотря на то, что он «все знает и все понимает», — является для него чем-то новым, полным удивительных вещей, о которых он никогда раньше не слышал — ни в «часовой» комнате, ни в других местах королевства.
Темнеет. Чиффинч вносит зажженные лампы и ставит поблизости от нас.
Мы едим виноград, сплевывая косточки в серебряную плевательницу.
Наконец король упоминает Селию, перемежая разговор о ней восторженными похвалами своей новой возлюбленной, миссис Стюарт, по которой, шепчет он. «я действительно схожу с ума, Меривел, и, окажись я с ней на обнесенной парапетом крыше, где, положим, собрался показать ей планету Юпитер, я повернулся бы спиной к сверкающему звездному небу, только чтобы взять в свои руки ее груди».
Мы оба заливаемся смехом, который переходит в неудержимый хохот, — так громко, от души, смеялись мы в Уайтхолле, на крокетном поле, в веселые весенние деньки. И разговор о Селии идет не в серьезном ключе, а словно она всего лишь игрушка, которой мы поочередно забавлялись и которая в конце концов обоим надоела.
— Я решительно заявляю, что твое предложение аннулировать ваш брак весьма здравое. В этом случае я смогу возместить ущерб, который Селия понесла, потеряв меня, тем, что дам ей нового мужа — на этот раз молодого и красивого! Что ты думаешь? Это ее утешит? Как насчет сына лорда Гревиль д'Арбей? Он очень красивый юноша.
Я отвечаю, что недостаточно хорошо знаю Селию: мне трудно решить, кто и что может возместить ей понесенный ущерб, но тут король внезапно становится серьезным, качает головой и тихо говорит: «Пустые разговоры. Мы оба знаем, что ничто в мире не заменит ей то, что она утратила».
— Да, мы это знаем, — но это «неудобное» знание.
— Ты прав. Тогда что мы сделаем с этим?
— Не знаю, сир.
— Нет, знаешь.
— Что же?
— Предадим забвению, естественно.
Мы меняем тему разговора, и Селия, моя жена и любовница короля, занимавшая такое большое место в моей жизни, вдруг разом покидает ее, память о ее лице, волшебном голосе растворяется в небытии. Мир и покой воцаряются в моем сердце — последний раз я испытал такое состояние в тихой комнате Амоса Трифеллера, когда мать гладила мои волосы, говоря, что они песочного цвета.
В этом состоянии покоя и удовлетворенности я решаю рассказать королю о дочери и вижу, что история Маргарет глубоко трогает его. Он, в свою очередь, говорит мне, что горячо любит своего первого незаконнорожденного сына, герцога Монмута, и советует мне не пренебрегать ребенком, «впустить дочь в свою жизнь, щедро дарить себя ей».
Я киваю, соглашаясь с его словами, и обещаю поступать именно так. Думая о Маргарет, я поворачиваю голову и смотрю через открытое окно на реку, на восток, туда, где сейчас находится дочь. Но что я вижу! Небо застилает оранжевое облако. Я смотрю на короля. «Сир, — говорю я, — взгляните! Если не ошибаюсь, большая часть города охвачена огнем».
Сразу же после этих слов в соседней комнате послышались голоса, и в дверь постучали. Король тут же встал, его добродушное настроение вмиг улетучилось, лицо потемнело.
Покои наполнялись людьми. Одного я узнал, это был служащий Морского ведомства, я имел с ним однажды дело и проявил тогда терпение резчика по мрамору. Именно он доложил королю, что восточный ветер за час достиг критической силы, вспыхнувший пожар быстро продвигается вперед — «ширина огненного потока полмили».
Забыв обо мне, король перешел с этим человеком и остальными придворными в гостиную, и я слышал, как он требовал немедленно разыскать лорд-мэра и передать его приказ снести на пути огня все деревянные дома: «это единственная возможность остановить и потушить пожар». Все поспешно удалились, а король крикнул Чиффинчу, чтобы тот сообщил о пожаре его брату, герцогу Йоркскому, и велел седлать на конюшне быстроходного коня.
А затем, так и не сказав мне ни слова и даже не взглянув в мою сторону, выбежал из больших дверей в Каменную галерею, а я остался один в его покоях, слыша лишь мелодичный звон и тиканье двухсот часов, живущих по своим законам и звонивших в разное время.
Я не двигался с места еще несколько минут, мысли мои путались. И вдруг мне стало абсолютно ясно, что нужно делать, — бежать к Маргарет. Я спустился во внутренний двор и попросил привести мою лошадь. Пока я ждал, порыв ветра сорвал с моей головы шляпу и понес к цветочной клумбе. Я догнал ее и после держал в руке. Сев верхом, я выехал на Плясунье из ворот и погнал ее на восток, к дому ростовщика, — насколько я мог судить, дом мог находиться в самом центре огня.
Свирепый ветер дул мне в лицо, трепал гриву Плясуньи. Подъезжая к Сити, я увидел парящие в воздухе хлопья сажи, они летали с ветром, а потом медленно, словно черный снег, опускались на землю. Пахло гарью; с каждым вдохом этот ядовитый запах все глубже проникал в мои легкие, в горле будто застрял клял, и я сплюнул на мостовую.
На улицах было полно народу: одни, как и я, спешили туда, откуда неслись смрад и дым, они тащили с собой лестницы, катили тележки; некоторые выскакивали на улицу прямо в нижнем белье и, как завороженные, глазели на пожар; были и такие, что, потеряв от страха голову, молили Бога и короля остановить пожар.
Я свернул на север и поехал по улице Сент-Энн. Сомнений не было: все примыкающие к реке улицы к западу от Лондонского моста охвачены огнем, и, чтобы попасть к дому ростовщика, мне нужно объехать район пожара. Но дым, подобно туману, расползался по улицам, и я, свернув на север, потом на восток и снова на север, оказался на незнакомой улице и понял, что заблудился.
«Где я? Что это за улица?» — громко вопрошал я, но никто не обращал на меня ни малейшего внимания; оставалось только продолжать свой путь и вновь сворачивать то на север, то на восток, то опять на север. Я пытался ориентироваться по запаху гари, чтобы понять, двигаюсь ли по кругу или еду нужным маршрутом, и на каждой улочке искал ее на