Я не давал таким мыслям повергнуть меня в уныние. Не помню, чтобы за время путешествия я хоть раз предался надолго печали, и где бы ни останавливался на ночлег, сон мой был долог, и в нем я всегда уже был в Биднолде.
И вот я действительно в Биднолде. Плясунья рысью проносит меня мимо «Веселых Бездельников», мимо церкви; от деревни мы забираем влево и, минуя огромные железные ворота, въезжаем в парк. Плясунья бьет хвостом, фыркает, бег ее становится резвей.
Веет легкий ветерок, тени от быстро бегущих облаков плывут по траве. Каштаны в полном цвету. Под ними щиплют травку маралы, при нашем приближении они поднимают головы и смотрят на нас.
Мы поворачиваем на подъездную аллею, и — вот он, особняк в поместье Биднолд, графства Норфолк, — дом, отобранный у противника монархии. Джона Лузли, и отданный мне за согласие сыграть роль рогоносца, дом, где пышным цветом распустилось мое безрассудство, дом Меривела.
Я притормаживаю Плясунью, и она переходит на шаг. Сейчас мы находимся как раз на том месте, откуда одним морозным утром я бросился за каретой Селии, поскользнулся на льду, упал и порвал чулки персикового цвета. Здесь проходит крепостной ров, за рвом, с южной стороны дома, начинается лужайка, там растут огромные кедры, мы неспешно едем туда, и я замечаю, что лужайка аккуратно подстрижена, а вокруг кедров установлены украшенные резьбой скамьи.
Теперь мой взгляд устремлен на парадную дверь. Рука еще помнит ее тяжесть и мою радость, когда она поддавалась, пропускала меня внутрь, с шумом захлопываясь за моей спиной. Я как будто знал, что недолго буду здесь хозяином.
Дверь открывается. Выходит Уилл Гейтс, за ним Кэттлбери, они стоят бок о бок и смотрят на меня с таким изумлением, как если б оказались свидетелями прохождения кометы Галлея[70] или еще какого-нибудь чуда. Потом их лица расплываются в улыбках, а я кричу: «Уилл! Кэттлбери! Вот и я!», но мой голос не долетает до них. Мне кажется, что я улыбаюсь, хотя на самом деле я плачу, как ребенок, и не могу сдержать слез, они льются ручьем, застилая и заставляя дрожать всю картину, и я с трудом удерживаю равновесие в седле.
Плясунья застывает на месте, я слезаю с лошади и вижу, что Уилл и Кэттлбери тянут ко мне руки. Я крепко пожимаю эти верные руки и, несмотря на комок в горле, заставляю себя расхохотаться, как в былые времена.
— Сэр» вы очень исхудали, — говорит Уилл.
Я киваю в знак согласия, еще не в силах говорить.
— Мы это поправим, сэр Роберт, — успокаивает меня Кэттлбери. — Поправим нашими фирменными мясными блюдами.
— Конечно, поправим, — отвечаю я. — Мясными блюдами.
Я ошибался, когда думал, что найду дом в запустении.
Даже в отсутствие хозяина комнаты содержатся в чистоте, нигде ни пылинки, в воздухе разлито благоухание, как будто появления владельца ждут с минуты на минуту.
Мало что сохранилось здесь от моего прежнего вульгарного убранства. Правда, ковер из Чанчжоу по-прежнему находится в Комнате Уединения, не утратив чистоту и яркость красок, но обивка на стенах уже не красная с золотом, стены обиты серо-сизой парчой, исчезли и яркие алые диваны. И все же комната выглядит роскошней, чем прежде. Над камином висит итальянское зеркало в позолоченной раме. Стулья и скамеечка для ног обтянуты шелком персикового цвета и бархатом цвета берлинской лазури. Стены украшают портреты всадников (нельзя сказать, чтоб в этих портретах отсутствовали дорические колонны и лесные поляны). В комнате также стоит карточный кленовый стол, шахматный столик из черного дерева и слоновой кости и еще спинет[71] работы французского мастера Флорана Паскье. На окнах тяжелые и богатые парчовые портьеры.
— Не думал, что у виконта такой изысканный вкус, — говорю я Уиллу, осмотрев эту великолепную комнату.
Видно, что Уилл смущен.
— Мне нравилось, когда при вас все было красным и розовым, сэр Роберт, — говорит он.
Я смеюсь. Мы переходим в столовую, где проходили наши с Селией ужины при свечах. Дубовый обеденный стол стоит на прежнем месте, но стены обиты панелями, а потолок украшен резьбой и лепкой и покрашен в желто-голубые тона. Это, скорее, комната для торжественных приемов, почти отпугивающая своей парадностью; я не выдерживаю и вновь говорю Уиллу, что образ виконта, сложившийся у меня из писем, не соответствует тому, что я сейчас вижу.
— Видите ли, сэр, — мямлит Уилл, — в письме всего не скажешь. Надо быть кратким, поэтому многого не договариваешь, да и слова иногда не подберешь.
— Это правда, Уилл, — говорю я, — но ты заставил меня поверить, что ему до дома нет дела, но теперь я вижу: ты ошибся, дом обставлен со вкусом.
Уилл пожимает плечами, на нем новая рыжеватого цвета ливрея.
— Он не приезжает сюда больше, — заявляет он, — надеюсь, так будет и дальше.
— И что станет с этой великолепной мебелью?
— Не знаю, сэр Роберт.
— Она будет всегда под чехлами?
— Я не могу сказать.
— То есть как, Уилл?
— Не могу сказать, всегда ли она будет под чехлами.
— А какие на этот счет были распоряжения?
— Простите, сэр?
— Как распорядился виконт?
— Да никак.
— Никак? Он что, уехал, не сказав ни слова?
— Ни словечка, сэр.
— Тогда он обязательно вернется. Он может вернуться сегодня, сегодня вечером, в любое время.
Уилл снова пожимает плечами. И отводит в сторону свои беличьи глазки.
— Может, сэр. Но не думаю, что вернется.
Я прекращаю этот разговор и иду за Уиллом в Оливковую Комнату. В ней ничего не изменилось с того времени, когда я провел здесь тридцать семь часов, охраняя сон Пирса. Возможность провести ночь на прохладных льняных простынях, под зеленым балдахином с алыми кистями, приводит меня в волнение; я сажусь на узкий диванчик у окна и благодарю Уилла за приготовленную к моему приезду комнату. Внезапно на меня наваливается усталость, и я понимаю: именно в таком состоянии начинаешь видеть и слышать несуществующие вещи. Когда я поднимался по лестнице, мой взгляд скользнул в направлении коридора, и мне показалось, что я вижу ливрейного лакея, — он бесшумно двигался от одной из комнат к кухне; вот и сейчас, глядя из окна на деревья, слушая их шелест, любуясь игрой теней, я слышу в отдалении все тот же скулеж собаки, который однажды побудил меня открыть дверь квартиры над жилищем мастера, делающего лютни, и пристально вглядываться в темноту.
День клонится к вечеру. Я говорю Уиллу, что хотел бы немного отдохнуть. Он тут же выходит и закрывает за собой дверь. Я не сплю, даже не смыкаю глаз, просто лежу, слушаю завывание ветра и не верю, что снова здесь.
Уилл и Кэттлбери настаивают, чтобы я ужинал в Парадной Столовой, хотя я чувствую себя в ней неловко, ведь я занимаю чужое место.
К ужину я надел синий с бежевой тесьмой костюм. Сел не во главе стола, где сидел обычно, а справа от хозяйского места, куда сажают почетного гостя.
В комнате горит множество свечей.
— Задуй часть из них, Уилл, — говорю я. — Сто свечей не нужны, чтобы съесть жаркое.
Но Уилл возражает:
— Вы всегда любили яркий свет, сэр Роберт. Сами не раз говорили.
Кушанье, приготовленное Кэттлбери, очень сытное — я быстро насыщаюсь и вижу, что повар и Уилл разочарованы. Двое мужчин смотрят на меня и думают: да. он не тот, что раньше. Такое отношение трогает меня до глубины души: значит, прежний Меривел, которого презирали Пирс и Селил и который так рассердил короля, был для них не последним человеком на свете.
От поданного к ужину бургундского исходит запах лета, свежих фруктов, однако оно так сильно действует на меня, что после ужина я с трудом встаю из-за стола — так отяжелел.
— Бог мой, кажется, за последние полчаса я разом состарился, — говорю я Уиллу, помогающему мне удержаться на ногах.
— Вы устали после дороги, сэр, вот и все.
— Может, и так, Уилл. А может, я умираю.
— Нет, сэр Роберт, в столовой умирать нельзя. Это было бы слишком ужасно. Давайте-ка лучше отведем вас в постельку.
Я говорю Уиллу, что мне хочется выйти в парк. Облака уже разошлись, открыв круглую белую луну. Я хочу обойти вокруг дома, глотнуть ночного весеннего воздуха. Уилл смотрит на меня и растерянно качает головой, как будто боится, что свежий воздух может ножом пронзить мои легкие, но я, спотыкаясь, все же иду по холлу к двери, таща его за собой.
— Пойдем, Уилл, — говорю я, — ведь у меня есть только одна эта ночь.
Дверь открывается, я смотрю и вижу лунный свет на лужайке, вдыхаю сырой запах земли. Больше я ничего не помню.
Просыпаюсь я под зеленым балдахином. Алые кисти хранят нежную память о Пирсе.
В комнате тепло. На мне ночная рубашка и колпак. Я не знаю, сколько сейчас времени, какой сегодня день, но не сомневаюсь, что спал долго.
Я дотрагиваюсь до лица — на щеках грубая щетина. Ну и вид у меня, последнее время вид у меня просто ужасный…
Раздвигаю занавеси. На дубовом столике подле кровати фарфоровая тарелка, на ней пирог с мясом; вид пирога вдруг пробуждает у меня зверский аппетит, словно я не ел целую неделю. Я отрезаю кусок и с отвратительной поспешностью запихиваю в рот. Сразу же тянусь за вторым и жадно жую, оставляя на подбородке крошки» — они скатываются вниз и падают на колени.
Я уверен: сегодня — сколько бы времени я ни слал — будет яркий солнечный день. Пока солнца не видно: Оливковая Комната выходит на север, но я знаю точно: если выйти на парадное крыльцо, в лицо ударит ослепительный свет.
Я выхожу из комнаты в одной ночной рубашке, к уголку рта прилипли крошки пирога, и, дойдя до лестницы, вижу, как и предполагал, залитые солнцем ступени. Я останавливаюсь и смотрю вниз. Моргаю, тру глаза, стягиваю ночной колпак, мой взор и слух переживают настоящее потрясение: холл полон собак. Их семь или восемь — все спаниели, как моя бедняжка Минетта, они возбуждены, носятся кругами и громко лают.