Рецензии на произведения Марины Цветаевой — страница 15 из 81

В лоб целовать — заботу стереть.

В лоб целую.

В глаза целовать — бессонницу снять.

В глаза целую…

и т. д. <…>

С. БогдановскийРец.: Марина ЦветаеваКонец Казановы: Драматический этюдМ.: Созвездие, 1922{46}

В эстетическом движении современности наряду с основной нормой усиленного интереса к театру существует и другая, так сказать, меньшая норма, норма отрицания театра. Литература по «неприятью театра» обогатилась еще одним своеобразным номером: авторским предисловьем к драматическому этюду «Конец Казановы» Марины Цветаевой. В немногих красивых строках автор аргументирует: «театр (видеть глазами) мне всегда казался подспорьем для нищиx духом, обеспеченьем для хитрецов породы Фомы Неверного, верящих лишь в то, что видят, еще больше: в то, что осязают. — Некой азбукой для слепых. А сущность Поэта — верить на слово! Поэт, путем прирожденного невидения видимой жизни, дает жизнь невидимую (Бытие). Театр эту — наконец — увиденную жизнь (Бытие) снова превращает в жизнь видимую, то есть в быт… И то, что окончательно утверждает правоту… мою: в минуты глубокого потрясенья — или возносишь, или опускаешь, или закрываешь глаза… Это не пьеса, это поэма — просто любовь: тысяча первое объяснение в любви Казанове. Это так же театр, как я — актриса. Знающий меня — улыбнется». Не имея чести быть лично знакомым с автором, мы тем не менее также полагаем, что это не театр и не пьеса, хотя, конечно, может быть материалом для театральной постановки. Отсутствие действия мешает нам признать это пьесой; это всегда лишь диалог в стихах.

В наши годы Казанова привлекает к себе значительное внимание, и новое произведение Марины Цветаевой — дань памяти неутомимого любовника — можно сопоставить с новеллой П.П.Муратова[180] «Приключенье Казановы, пересказанное им самим» («Герои и героини»).

Сопоставим два словесных изображенья Казановы, как мы иx имеем в новелле Муратова и драматическом этюде Цветаевой. В качестве основы поэтического изображения мы можем, с некоторой натяжкой, принять цитированные выше слова Цветаевой: «Поэт, путем прирожденного невидения видимой жизни, дает жизнь невидимую»; иначе: поэт перерабатывает некоторый непоэтический материал в поэтический. В данном случае: существует определенное, общепринятое, историческое или псевдоисторическое представление о Казанове; поэт «путем прирожденного невидения» (мы предпочли бы: искажения. — Б.) перерабатывает это представление в поэтическое изображение Казановы. Следовательно, мы оперируем с тремя Казановами: 1) традиционный (исторический), 2) в новелле Муратова и 3) в драматическом этюде Цветаевой. Традиционное представление о неутомимом любовнике в общем расплывчато, смутно и сливается с условным фоном галантного века. Поэтическая задача Муратова и Цветаевой состояла в искажении (или преображении) этого представления в поэтическое изображение. Муратовское изображение неожиданно (в неожиданности и есть поэтическая суть) оказалось во фламандском вкусе: этот Казанова, вставший с постели и длительно и громко зевающий львиным рыканьем мужчина в короткой рубахе выше колен, открывающей мускулистые волосатые ноги, с головой, подвязанной цветным платком, концы которого торчат во все стороны, и пр. и пр. Совсем другое изображение Казановы у Марины Цветаевой: ее «видение невидимого» выразилось лишь в том, что ее Казанова семидесятилетний дряхлый старик; в остальном же она мало отступила от традиционного представления Казановы на условном фоне 18-го века: грациозный и грозный, царственный, движения тигра, самосознание льва, «весь — формула 18-го века». Этюд Марины Цветаевой изображает, очевидно, последнее приключение Казановы, приключение с пылающей к нему страстью 13-летней девочки. Диалог чрезвычайно жив; стих на протяжении всей сцены необычайно энергичен, динамичен и нервен, и вполне обнаруживает отличительное качество Марины Цветаевой — ее несравненный поэтический темперамент. Изначальный монолог написан парными четырехстопными ямбами, сменяющимися затем пятистопными; в конце есть и анапестические размеры; больше всего все же нам понравился четырехстопный ямб, необычайно нервный, изрезанный диалогическими интонациями и enjambements.

В таких чертах представляется нам драматический этюд Марины Цветаевой. По признаку театральности место его находится где-то на переходе от поэмы к словесному театру. <…>

Р. ГульРец.: Марина ЦветаеваВерсты: Стихи. М.: Костры, 1921{47}

Если лицо поэта (хотя бы второпях скользнув по его стихам) узнается сразу, запоминается и не сдваивается с другим, — значит, поэт крепок и подлинен. Одним — Пушкин. Другим — Фет. Третьим — Маяковский. Все — в крепком ряду. Дело интимного выбора — дело созвучия.

Черты Марины Цветаевой за последнее время вычертились четко. Ее ни с кем не спутаешь. Часто ходит Цветаева в цыганский табор, в кулашную: кумачную Русь. Широта дыхания просит этих тем. В оранжерее — скучно, воздух прян и слишком много толпится поэтов.

А в степи — ветер!

Из-под копыт

Грязь летит.

Перед лицом

Шаль — как щит.

Без молодых

Гуляйте, сваты!

Эй, выноси,

Конь косматый!

. . . . . . .

Полон стакан,

Пуст стакан.

Гомон гитарный, луна и грязь.

Вправо и влево качнулся стан.

Князем — цыган!

Цыганом — князь!

Эй, господин, берегись, жжет!

Это цыганская свадьба пьет![181]

Из таборной цыганщины в бешенность русской гармоники, плясок, песен!

Целовалась с нищим, с вором, с горбачом,

Со всей каторгой гуляла — нипочем!

Алых губ своих отказом не тружу,

Прокаженный подойди — не откажу!

Хороша Марина Цветаева в буйности, в неистовстве. Силен голос. Много в голосе звуков. Много музыки. Даже думаешь: наверное, грустить не умеет. Нет — грустит.

Но тебе, ласковый мой, лохмотья,

Бывшие некогда нежной плотью.

Всё истрепала, изорвала, —

Только осталось — что два крыла.

Мужская ли резкость, покорная ли усталость звучат подлинно, единственно, у поэта с большим голосом — Марины Цветаевой.

Е. ШклярРец.: Марина ЦветаеваЦарь-Девица: Поэма-сказка. Пб. — Берлин: Эпоxа, 1922{48}

У многих, даже весьма талантливых, писателей и поэтов есть один крупный недостаток, а именно: отсутствие чувства меры. Они не понимают, что то, что им, быть может, кажется еще недостаточно законченным и полным, среднего читателя утомит и заставит забыть прекрасные, высоко талантливые строки, разбросанные по книге. Примером, иллюстрирующим это положение, может служить новая книга Марины Цветаевой «Царь-Девица». Она написана изумительным русским языком, чрезвычайно талантливо построена, с прекрасным ритмом, меняющимся в зависимости от повествования. Попадаются строки прямо филигранной отделки, как, напр., описание поездки Царь-Девицы с Царевичем по морю.

Позволю себе привести несколько строф из этой части:

Спи, копна моя льняная,

Одуванчик на стебле;

Будет грудь моя стальная

Колыбелечкой тебе.

Сна тебя я не лишаю,

Алмаз, яхонт мой.

Оттого, что я большая,

А ты махонькой.

Что шелка — щека,

Что шелка — рука:

Ни разочку, чай, в атаку

Не водил полка?

Спать тебе не помешаю,

Алмаз, яхонт мой.

Оттого, что я большая,

А ты махонькой.

Такиx строк можно из «Царь-Девицы» привести десятки, но на протяжении 100 страниц они бледнеют и теряются. Кроме того, поэмой в полном смысле этого слова ее назвать нельзя, а для сказки она опять-таки слишком длинна и написана слишком тяжелым языком.

Издана книга «Эпоxой» прекрасно.

Ю. АйхенвальдЛитературные заметки<Отрывок>{49}

<…> Хочется отметить красиво изданную «Эпохой», еще красивее написанную Мариной Цветаевой поэму-сказку «Царь-Девица». Талантливая поэтесса создала художественную игрушку в народном русском стиле, который, правда, не выдержан строго и до конца; намеренно не выдержан, так что местами сказка переходит в словесное барокко. Она полна неожиданностями и причудами, за ее развитием не всегда сразу уследишь, но юмору и фантазии автора отдаешься охотно, с улыбкой внимания и удовольствия, и хорошо чувствуешь себя в этой красочности, в этой даже пестроте, в этой пленяющей звонкости русского слова. Именно звонкость, звуковая яркость больше всего отличает поэму г-жи Цветаевой. Иной раз дрогнет не задумывающееся перо поэтессы, кое-где посетуешь на излишний натурализм подробностей, на бесспорные длинноты — а целое все-таки заворажит тебя своими чарами, дыханием национальной стихии, умчит по чистым волнам, по реке русской речи. Воистину, «там русский дух, там Русью пахнет».[182] И даже кончается сказка картиной гибели некоего царя, на которого пошла «Русь кулашная, калашная, кумашная», пошли те, кто «все царствьице» его «разнес в труху» и в чьи уста вложено у автора такое самоопределение:

Ой, Боже, да кто ж вы?

— А мы — бездорожье,

Дубленая кожа,

Дрянцо, бессапожье,

Ощебья, отребья,