Года — за русский
Край наш, живущий — в нас!
Ровно двенадцать раз —
Кружкой о кружку!
За почетную рвань,
За Тамань, за Кубань,
За наш Дон русский,
Старыx вер Иордань…
Грянь,
Кружка о кружку.
И великолепный конец:
Добровольная дань,
Здравствуй, добрая брань!
Еще жив — русский
Бог! Кто верует — встань!
Грянь,
Кружка о кружку!
Эти стихи — поэтический плакат на службе у правых группировок; он ценен, он нужен, как оружие агитации, как взрывчатое вещество, как, наконец, организующее искусство, заставляющее двигаться туда, куда указывает стрелка творческого компаса.
Ибо верно сказал Маяковский:
Никакие советы не сдвинут армии,
Если тон не дадут музыканты![291]
Дореволюционное же искусство, мало ли в нем колченогой шарманки с шарманщиком на костылях!
Идем далее.
Вот стиxотворение.
Каменногрудый,
Каменнолобый,
Каменнобровый
Столб;
Рок.
Промысел, знанье!
Вставай в ряды!
Каменной дланью
Равняем лбы.
Xищен и слеп,
Xищен и глуп.
Милости нет:
Каменногруд.
Ведомость, номер.
Без всякиx прочих!
Равенство — мы:
Никакиx Высочеств!
Выравнен? Нет?
Кланяйся праxу!
Пушкин — на снег,
И Шенье — на плаxу.
Это стиxотворение пощечина революции.
Но наносится она не нежной ручкой «эстетной» поэтессы, а мастером, умеющим заставлять слово падать камнем, звучать как металл, быть стремительным. Вот, например, стиxотворение «Возвращение вождя». Оно, написанное одними ударными слогами, спондеями, — дает впечатление ударов молотка о камень, ритм его замедлен (ибо там, где тире, — пауза) и чрезвычайно, внушительно оригинален:
Конь — хром,
Меч — ржав.
Кто — сей?
Вождь толп.
Шаг — час,
Вздоx — век,
Взор — вниз.
Все — там.
Творчество Марины Цветаевой не исчерпывается ее белым бунтарством, белой революционностью, оно шире и многограннее, но нас в данном случае интересует лишь пафос правой активности в молодой лирике.
Он у нее не надуманный, как у Волошина, не эстетирующий и безвольный, как у Бальмонта: это живая стихия революции, хлынувшая в стиxи. И стиxи ее — народны, временами почти былинны и воспринимаются как песни… Вот отречение поэтессы от любимой когда-то Москвы:
Как в осьмнадцатом-то
Праведница в белом,
Усмеxаючись, стояла
Под обстрелом.
Как в семнадцатом-то
— А? — следочком ржавым
Все сынов своиx искала
По заставам.
Вот за эту-то — штыками
Не спокаюсь! —
За короткую за память
Отрекаюсь.
И конец:
Старопрежнее, на свалку!
Нынче, здравствуй!
И на кровушке на свежей —
Пляс да яства.
Вот за теx за всех за братьев
— Не спокаюсь! —
Прости, Иверская Мати!
Отрекаюсь.[292]
В «Посмертном марше» Марина Цветаева поет о добровольчестве как о доброй воле к смерти:
А — в просторах — Норд’Ост и шквал,
— Громче, громче промежду ребрами! —
Добровольчество! Кончен бал!
Послужила нам воля добрая!
И рефрен:
И марш вперед уже,
Трубят в поxод.
О как встает она,
О как встает.
Таково творчество Марины Цветаевой; повторяем, что мы рассматривали его лишь под углом пафоса правой активности, не затрагивая других сторон, где талант поэтессы столь же ярок и любопытен. Ее стиxи первые после революции революционные стиxи, насыщенные динамикой, волей к борьбе… <…>
Это следующий шаг от Гумилева, от мужества в поражении:
И умру я не на постели,
При нотариусе и враче,
А в какой-нибудь дикой щели,
Утонувшей в густом плюще,[293] —
от гордости в несчастьи, от уменья сохранить только свою душу, — к смелым и дерзким атакам врача.
Цветаева не может видеть поражения даже там, где оно надвигается неминуемо, ее пафос непрекращаем как боевая труба, зовет к борьбе:
Над спящим юнцом — золотые шпоры.
Команда — скачь!
Уже по пятам воровская свора.
Георгий, плачь!
. . . . . . . . . . . . . . . .
Пропали! Не вынесут сухожилья!
Конец! — Сдались!
— Двумолием раскрепощает крылья
Команда: ввысь!
Верность, мужество, вера в удачу своего дела и — самое главное — бодрая активность, вот содержание песен Цветаевой. Она, единственная из поэтов правого лагеря, оставаясь все время в Москве, восприняв и преодолев в себе все достижения левого искусства, усвоив его динамику и уменье воздействовать на массы, — отдала свое мастерство на служение близкому делу, порвав с интимизмом, с ненужными для наших дней эстетическими мотивами — создавая могучую гражданскую лирику, лирику борьбы, где Муза играет не эмигрантский фокстрот, а великолепный марш, от которого руки сами тянутся к клинку.
И появление у нас такиx поэтов — знак, что наши силы не иссякли, что мы нужны:
Добровольная дань,
Здравствуй, добрая брань!
Еще жив — русский
Бог! Кто верует — встань!
Грянь,
Кружка о кружку!
Г. АдамовичЛитературные заметки<Отрывок>{74}
<…> Марина Цветаева написала две статьи, обе безмерно-восторженные. Одну о поэме Б.Пастернака,[294] другую о кн. С.Волконском.
Князь Волконский, как все знают, человек очень культурный, даровитый и умный, писатель сдержанный и спокойный. Не думаю, чтобы он мог без усмешки прочесть статью, в которой его ежеминутно сравнивают с Гете, с Лукрецием и бог весть с кем еще.
Не думаю, чтобы в нем вызвал добрые чувства этот кликушеский стиль, бесчисленные восклицательные знаки, многоточия, вскрики, скобки, вся эта претенциозная и совершенно пустая болтовня.
Марина Цветаева, как бы в свое оправдание, пишет в начале статьи от лица каких-то неведомых «нас»:
«Нас, кажется, уже ничем не потрясешь, — после великой фантасмагории Революции, с ее первыми-последними, последними-первыми, после четырехлетнего сна наяву, после черных кремлевских куполов и красных над Кремлем знамен, после саженного: „Господи, отелись!“ на стенах Страстного монастыря, после гробов, выдаваемых по 33-му талону карточки широкого потребления, после лавровых венков покойного композитора Ск<ряби>на, продаваемых семьей на рынке по фунтам…»
Это верно. Но после этих действительно потрясающих явлений менее всего способны взволновать или просто дойти до человека такие мелко-неврастенические записи. Есть какая-то фальшь и наивность в столь распространенном теперь стремлении отразить стилистическими судорогами катастрофы последних лет.
Надо очень любить стихи Цветаевой, чтобы простить ей ее прозу. Не могу не сознаться: я очень люблю стихи ее. Добрая половина цветаевских стихов никуда не годится, это совсем плохие вещи. У Цветаевой нет никакой выдержки: она пишет очень много, ничего не вынашивает, ничего не обдумывает, ничем не брезгует. Но все-таки ей — одной из немногих! — дан «песен дивный дар»[295] и редкий, соловьиный голос. Некоторые ее строчки, а иногда и целые стихотворения, совершенно неотразимы и полны глубокой прелести. Не хватает ей простоты. Пушкин писал жене: «Если будешь держать себя московской барышней, ей-ей разведусь», — цитирую по памяти, едва ли точно.[296] В Цветаевой очень много московской барышни. Не сомневаюсь, что это показалось бы ей упреком не существенным — эстетическим «возраженьицем». Но мне кажется, что это гибельный порок. <…>
Г. АдамовичЛитературные беседы[Цикл «Двое»]<Отрывок>{75}
<…> Что с Мариной Цветаевой? Как объяснить ее последние стихотворения — набор слов, ряд невнятных выкриков, сцепление случайных и «кое-каких» строчек. Дарование поэта, столь несомненного, как Цветаева, не может иссякнуть и выдохнуться. Вероятно, она еще найдет себя. Но сейчас читать ее тяжело.
Цветаева никогда не была разборчива или взыскательна, она писала с налета, от нее иногда чуть-чуть веяло поэтической Вербицкой,[297] но ее спасала музыка. У нее нет, кажется, ни одного удавшегося стихотворения, но в каждом бывали упоительные строфы. А теперь она пишет стихи растерянные, бледные, пустые — как последние стихи Кузмина.[298] И метод тот же, и то же стремление скрыть за судорогой ритма, хаосом синтаксиса и тысячами восклицательных знаков усталость и безразличие «идущей на убыль души». <…>
Ю. АйхенвальдРец.: Марина ЦветаеваМолодец: Сказка{76}
Сказка эта написана стихами и написана так, что ее трудно понять. Виною в этом не непонятливость читателя, а непонятливость книжки. Такого мнения держится, по-видимому, и сама сказочница; оттого она и приходит на помощ