Рецензии на произведения Марины Цветаевой — страница 62 из 81

Видимо, сложившийся за десятилетие советский быт обнаруживает тенденцию к сползанию в определенном направлении. Советское коммунистическое искусство сигнализирует опасность.

В книге несколько рисунков М.Ларионова и Н.Гончаровой[500] к произведениям Маяковского. Манера этих художников — на любителей или на знатоков. Рассматривая эти рисунки, вспомнил Омск, выставку картин Бурлюка.[501] Синеглазая гимназистка, краснея от застенчивости, спрашивает художника:

— Почему, скажите пожалуйста, у этой лошади так много ног?

И Бурлюк ей:

— Так я решаю проблему передачи живописью движения. Ведь когда вы смотрите на движущееся колесо, вы видите не шесть и не восемь его спиц, — а сто, двести. Понимаете?

Гимназисточка поняла, но я не понимаю. Все-таки видим мы не сотни спиц, а движение тех же шести или восьми. Движение, а не размноженные спицы.

Рисунки Ларионова и Гончаровой ничего не поясняют в Маяковском. Некоторая необязательная ни для кого условность. Ничего категорического в восприятии.

Особенно ясно ощущается это рядом с изумительными стихами Марины Цветаевой, посвященными Маяковскому же. Семь стихотворений — семь взрывов вдохновения, и мы уже не можем видеть Маяковского иначе, чем этого хочет поэт.

Здесь категорическое воздействие — закон.

Вот строки, адресованные, верите, им, эмигрантскому Западу. У нас почти никто не шипел над гробом поэта:

…Спит передовой

Боец. Каких, столица,

Еще тебе вестей, какой

Еще — передовицы?

Ведь это, милые, у нас,

Черновец — милюковцу:

«Владимир Маяковский? Да-с.

Бас, говорят, и в кофте

Ходил».[502]

Маяковский в гробу. «В сапогах, подкованных железом, в сапогах, в которых горы брал, — никаким обходом ни объездом не доставшийся бы перевал».

Так вот в этих — про его Рольс-Ройсы

Говорок еще не приутих —

Мертвый пионерам крикнул: Стройся!

В сапогах — свидетельствующих.

Самому Маяковскому:

В лодке, да еще любовной

Запрокинулся — скандал!

Разин — чем тебе не ровня? —

Лучше с бытом совладал.

И вывод:

Советско — российский Вертер,

Дворяно — российский жест.[503]

Всю жизнь палил в правую сторону, лишь раз выстрелил в левую и погиб.

Лишь одним, зато знатно,

Нас лефовец удивил:

Только вправо и знавший

Палить-то, а тут — слевил.

Кабы в правую — свёрк бы

Ланцетик — здрав ваш шеф.

Выстрел в левую створку:

Ну в самый-те Центропев.

И самое страшное место. Встреча Маяковского с Есениным. Встреча там.

Советским вельможей

При полном Синоде.

— Здорово, Сережа!

— Здорово, Володя!

Умаялся? — Малость.

— По общим? — По личным.

— Стрелялось? — Привычно.

— Горелось? — Отлично.

— А помнишь, как матом

Во весь свой эстрадный

Басище — меня-то

Обкладывал? — Ладно

Уж…

И последние строки — гробовая крышка над мертвым лицом поэта. Гул пустоты и вечности:

Много храмов разрушил,

А этот — ценней всего,

Упокой, Господи, душу усопшего врага твоего.

Я вырвал отдельные куски стихов из живой ткани поэмы, да простится мне это! Но, не имея возможности целиком перепечатать вещь, я думал, что дальневосточные почитатели Марины Цветаевой будут рады услышать речь ее и в этих отрывках.[504]

Что сказать о самих стихах? Если сравнивать творчество Марины Цветаевой с чем-нибудь — с кем его сравнить нельзя: не с кем, то лишь с алмазом: оно не только сверкает, но и режет. Каждое ее слово проводит по стеклу души неизгладимую черту.

В книге интересна заметка Мих. Адрианова о Николае Асееве.[505]

Едва ли, однако, можно согласиться с «ясностью следов влияния Марины Цветаевой» на творчество этого поэта.

В творчестве Асеева больше, в ритмах от Хлебникова, в конструкции же образа — от Пастернака, чем от Цветаевой.

Стихотворение Асеева «Синие гусары» не оставляет сильного впечатления: оно слишком явно «сделанное».

Ювелирная кропотливость работы.

XI–XII книга «Воли России» получена книготорговлей «Экспресс».

Вас. ЛогиновВсе то же{149}

Только что прошел вечер поэтов и литераторов в Комсобе,[506] вечер, наполовину посвященный Маяковскому, — железобетонному сердцу, по выражению кого-то, барабанщику революции, барабанщику искусства, русскому Маринетти, урбанисту по преимуществу, поэту народных толп, обладавшему огромным четырехугольным ртом, из которого, как из бездны, извергались оглушительные слова: «левой, левой, левой…»

Поэт самолично свел расчеты с жизнью, совершенно так же, как его нежнейший антипод Есенин, ибо оба встали в непримиримое противоречие с бытом.

В последнем номере «Воли России», вышедшем в Праге в текущем году, помещено последнее произведение Маяковского — «Баня», — драма в шести действиях «с цирком и фейерверком», являющаяся злой сатирой на коммунистические верхи, где читатели узнают главных героев пьесы Луначарского и Горького.

Нельзя назвать это произведение блестящим, в особенности по сравнению с ранними произведениями Маяковского, но в нем есть некий «Марш Времени», — обычное стихотворение стиля Маяковского, написанное короткими рваными строчками, и в нем звучит непередаваемая предсмертная грусть, которая сквозит среди дифирамбов пятилетке и коммуне, через квази-ударный тон коммунистического агит-поэта:

Впе —

ред,

Вре —

мя.

Вре-

мя, вперед.

Вперед страна, скорей моя.

Пускай

старье

сотрет.

Вперед, время.

Время, вперед.

Пусть вымрет быт-урод.

Быт-урод не только не умер, — он сам убил Маяковского, и этот монотонный припев: «время вперед, время вперед», звучит и грустью и отчаяньем, и полной безнадежностью, несмотря на казенную браваду.

В том же номере «Воли России» — большая поэма Марины Цветаевой, которая называется «Маяковскому»,[507] где эта идея поглощения Маяковского бытом выражена так резко и ясно, что дальше идти некуда. Старое некрасовское выражение: братья писатели, в нашей судьбе что-то лежит роковое,[508] — еще лишний раз подтверждается этой замечательно сильно написанной поэмой.

Тирада о братьях писателях усиливается еще новой идеей: все то же… Все то же, что было и сто лет тому назад, и теперь происходит и будет происходить в будущем. И не только здесь, на земле, но и на небесах, не только в теперешней России, но и в некрасовской России, — это перманентное, тягучее, убивающее человека, его личность, его творчество, — «все то же».

Родители рудят,

Вредители — точут,

Издатели — водят,

Писатели — строчут.

Это мрачное, дико-пессимистическое мироощущение, пожалуй, нисколько не менее значительно и трагично, чем ставшее трафаретным некрасовское выражение о «братьях писателях» и их роковой судьбе, ибо и здесь их роковая судьба продолжается. Вот Маяковский на небе встречается с Сергеем Есениным и между ними происходит такой диалог:

Советским вельможей,

При полном Синоде…

— Здорово, Сережа…

— Здорово, Володя…

Умаялся? Малость.

По общим? По личным.

Стрелялось? Привычно.

Горелось? Отлично.

Так стало быть пожил?

Пасс в нек’тором роде.

— Негоже, Сережа.

— Негоже, Володя.

Ведь так и полагается быть поэту, хотя это и стыдно и совестно, — вопрос только, кому — самому ли горевшему, или стрелявшемуся поэту, или кому-либо другому. А по существу, конечно, это не хорошо, ибо что хорошего, когда человек стреляется или сгорает от водки.

Негоже, Сережа.

Негоже, Володя.

Прахом пошла русская поэзия и русские поэты и именно всегда шли и будут идти прахом — такова их участь, а почему — неизвестно, и кто от этого страдает — тоже неизвестно: сама ли по себе русская поэзия и русские поэты, Россия ли, общечеловеческая культура, искусство вообще, или вообще человеческая жизнь, независимо от нации и политики.

Тут же, на небесах, и Маяковский, и Есенин продолжают свой разговор, указывая на тени тех, кто отошел приблизительно таким же неестественным путем в царство небесное:

— Вон — ангелом! — Федор Кузьмич…

(Сологуб),

По красные щеки пошел

(за своей женой Анастасией Чеботаревской, бросившейся в Неву).

— Гумилев Николай.

На Востоке

В кровавой рогоже

На полной подводе.

— Все то же, Сережа.

Все то же, Володя.

Кровавая рогожа на полной подводе — вот характерный символ русской пишущей братии, которая, как оказывается, видит повторение своей судьбы и на том свете, ибо мертвые Есенин и Маяковский и на том свете решили по этому случаю быть бунтарями.